Последнюю строку Фёдор произносит с испугом, чтобы зритель понял, какая ужасная мысль его поразила. Годунов устраняет её предложением послать в Углич Василия Шуйского, племянника удавленного князя; Фёдор бросается ему на шею, прося прощения, что мысленно оскорбил его, — и совершенно теряется. Он хочет дать наставления Василию Шуйскому, но рыдания заглушают его слова. Теперь он сознаёт, что по его вине погибли Шуйский и Димитрий, а царство осталось без преемника, и в первый раз постигает, до какой степени было несостоятельно его притязание государить. Почва царственности проваливается под ним окончательно, он окончательно отказывается от всякой попытки на ней удержаться. Отныне он уже ни во что не вмешивается, он умер для мира, он весь принадлежит богу.
Это отречение от жизни, этот разрыв с прошедшим должны быть символически ознаменованы обстановкой Фёдора в последней сцене трагедии. Все окружавшие его лица удалились. Осталась одна Ирина, да толпа нищих, да, пожалуй, два-три стольника с царской стряпнёй, чтобы не слишком отступать от этикета. В этом скромном окружении Фёдор произносит свой заключительный монолог, а нищая братия в то же время затягивает вполголоса псалом, и на его «покаянном» напеве слова Фёдора вырезываются как старинная живопись на золотом поле.
Мы видели из предшествующего обзора, что в характере Фёдора есть как бы два человека, из коих один слаб, ограничен, иногда даже смешон; другой же, напротив, велик своим смирением и почтенен своей нравственной высотой. Но эти два человека редко являются отдельно; они большею частию слиты в одну цельную личность, и воплощение этой цельности составляет главную задачу драматического исполнителя.
Наружность Фёдора уже описана в постановке «Смерти Иоанна». Он был мал, дрябл, склонен к водяной болезни и почти безбород. Цвет лица его бледно-желтоватый (sallow complexion, по выражению Флетчера), ноги слабы, поступь неровна, нос соколиный, губы улыбающиеся. Это очевидно не мой Фёдор. Моему Фёдору можно от его исторической наружности сохранить только малый рост, отсутствие бороды, неровность поступи и улыбающиеся черты лица. Портрет Фёдора над его гробницей в Архангельском соборе, воспроизведённый Солнцевым в «Русских древностях», не имеет никакого значения, ибо это не портрет, а просто человеческое лицо без всякой физиогномии, вроде тех, какие рисуют дети. Воззрение на эти черты профессора Снегирёва для меня непонятно.
В трагедии я придал Фёдору более живости, чем у него было на деле, но она проявляется только в его хлопотливости, когда он хочет что-нибудь устроить, обыкновенно же он скорее ленив и вял; но как у меня он почти всегда занят желанием кого-нибудь помирить, или оправдать, или спасти, то он почти беспрерывно хлопочет. Приёмы его робки, вид застенчив, голос и взгляд чрезвычайно кротки, при большом желании казаться твёрдыми и решительными.
Через всю роль Фёдора проходит одна черта, дающая ему особенный колорит: это его любовь к Ирине. Она ему и друг, и опора, и утешительница в скорбях. Мысль о ней не покидает его ни на миг и примешивается ко всем его душевным движениям. Всё, что с ним случается, он относит к ней; горе ли с ним приключится или обрадуется он чему, он тотчас бежит к Ирине и делится с ней своим впечатлением. Также, если он что-нибудь затеет, Ирина непременно должна ему помогать.
Особенно же он рассчитывает на поддержку Ирины, когда Годунов требует от него чего-нибудь противного его благодушию. Но бывает, что он и не соглашается с Ириной, особенно в мелочах, потому что ему хочется показать, что он всё-таки царь и господин в своём доме. Иногда он любит и подразнить Ирину, но это делается очень добродушно и только с тем, чтобы тотчас же выказать к ней ещё большую нежность.
Для передачи Фёдора требуется не только тонкий ум, но и сердечное понимание. Если же исполнитель, сверх того, ещё и полюбит его, сживется с ним и войдёт к нему в душу, то в его роли может оказаться много оттенков, не тронутых в этом обзоре, и много эффектов, мною не предвиденных. Из всех наших артистов я никого так не желал бы видеть в роли Фёдора, как Сергея Васильевича Шумского.
В проекте о постановке моей первой трагедии я описал подробно его характер и потому ограничусь здесь только теми особенностями, которые принадлежат ему как правителю царства.
Получив верховную власть, Годунов, верный своим правилам, остаётся наружно на втором плане. Он всегда держит себя с Фёдором чрезвычайно почтительно; с Ириной же при свидетелях даже преувеличивает своё благоговение, ибо хочет подавать пример другим, и, возвышая свою сестру в общем мнении, сам делается сильнее. Мы видим из истории, что он ничем не пренебрегал, чтобы окружить Ирину царскою пышностью и упрочить ей любовь народа. Он умножил число её боярынь, дал ей целый полк личных телохранителей и в торжественные дни, особенно в день её рождения, издавал грамоты о прощении виновных одним её именем, не упоминая о Фёдоре. В сношениях с иностранными державами он выставлял Ирину как участницу в управлении царством, так что Елисавета Английская почла нужным писать лично к Ирине, чтобы этой любезностью расположить её к себе в деле об уменьшении пошлин с английских купцов. Действуя на тщеславие бояр, Годунов завёл званые царские обеды, на которые иногда сам не был приглашаем; но кто в такой день обедал у царя, тот завидовал гостям Годунова. В Думе он сидел не на первом, а на четвёртом месте.
Эта сдержанность, умеренность и наружное смирение видны во всех его приёмах, но теперь сознание власти просвечивает в них более, чем в «Смерти Иоанна». Годунов при случае умеет быть гордым, даже с Фёдором.
Когда Шуйский приносит на него жалобу, а Фёдор его спрашивает:
он отвечает: «Правда», — с таким видом, из которого ясна его уверенность, что не Фёдор, а он — настоящий господин царства.
То же чувство сквозит в его обращении к Ирине:
равно как и в его замечании на удостоверение Фёдора Шуйскому, что Димитрий будет перевезён в Москву:
Но Годунов обнаруживает сознание своей власти только в исключительных случаях. Обыкновенно же он скрывает его под видом полной зависимости от Фёдора:
говорит он в сцене примирения так скромно, как будто оно не им самим возбуждено, а принято из покорности к Фёдору. В продолжение своего спора с Шуйским он держит себя чрезвычайно достойно, но вместе с тем очень скромно, и умеренность его составляет контраст с кипучею гордостью Шуйского.
Когда он объявляет Фёдору о необходимости взять Шуйского под стражу, в его невозмутимом спокойствии слышится непреклонность. Он знает, чего хочет, и не останавливается перед последствиями. Неожиданный отказ Фёдора поражает его удивлением, ибо он не привык ошибаться в людях и думал доселе, что знает Фёдора насквозь. Но здесь случилось, что случается иногда с людьми, привыкшими играть другими как пешками: они в своих сметах слишком дёшево ставят нравственное чувство человека — и расчёт их бывает неверен.
Монолог Годунова в четвёртом акте, где он говорит о своём отрешении, должен быть произнесён с непривычным ему волнением. Зритель должен видеть, что в нём, как и в Шуйском, произошёл переворот, решающий направление всей его жизни.
Сцена с Клешниным, где речь идёт о Волоховой, очень трудна. Годунов не велит убить Димитрия. Он, напротив, три раза сряду говорит Клешнину: «Скажи ей, чтоб она царевича блюла!» — и, несмотря на то, Клешнин должен понять, что Димитрий осуждён на смерть. Это одно из тех мест, где исполнителю предоставляется обширное поле для его художественных соображений. Троекратное: Чтобы она блюла царевича — должно каждый раз быть сказано иначе. Мысль Годунова, противоречащая его словам, сначала едва сквозит; потом она как будто самого его пугает, и он готов от неё отказаться; в третий же раз, после слов: