«В славном Ростове, в красном городе, проживал добрый молодец, Алеша Попович. Полюбилась ему пуще жизни молодая княгиня, имени не припомню. Только была она, княгиня, замужем за старым Тугарином Змиевичем, и как ни бился Алеша Попович, всё только отказы от нее получал. „Не люблю-де тебя, добрый молодец; люблю одного мужа мово, милого, старого Змиевича“. — „Добро, — сказал Алеша, — полюбишь же ты и меня, белая лебедушка!“ Взял двенадцать слуг своих добрыих, вломился в терем Змиевича и увез его молоду жену. „Исполать тебе, добрый молодец, — сказала жена, — что умел меня любить, умел и мечом добыть; и за то я тебя люблю пуще жизни, пуще свету, пуще старого поганого мужа мово Змиевича!“»
— А что, Афоня, — прибавил царь, пристально смотря на Вяземского, — как покажется тебе сказка слепого Фильки?
Жадно слушал Вяземский слова Ивана Васильевича. Запали они в душу его, словно искры в снопы овинные, загорелась страсть в груди его, запылали очи пожаром.
— Афанасий, — продолжал царь, — я этими днями еду молиться в Суздаль, а ты ступай на Москву к боярину Дружине Морозову, спроси его о здоровье, скажи, что я-де прислал тебя снять с него мою опалу… Да возьми, — прибавил он значительно, — возьми с собой, для почету, поболе опричников!
Серебряный видел с своего места, как Вяземский изменился в лице и как дикая радость мелькнула на чертах его, но не слыхал он, о чем шла речь между князем и Иваном Васильевичем.
Кабы догадался Никита Романович, чему радуется Вяземский, забыл бы он близость государеву, сорвал бы со стены саблю острую и рассек бы Вяземскому буйную голову. Погубил бы Никита Романович и свою головушку, но спасли его на этот раз гусли звонкие, колокола дворцовые и говор опричников, не узнал он, чему радуется Вяземский.
Наконец Иоанн встал. Все царедворцы зашумели, как пчелы, потревоженные в улье. Кто только мог, поднялся на ноги, и все поочередно стали подходить к царю, получать от него сушеные сливы, которыми он наделял братию из собственных рук.
В это время сквозь толпу пробрался опричник, не бывший в числе пировавших, и стал шептать что-то на ухо Малюте Скуратову. Малюта вспыхнул, и ярость изобразилась на лице его. Она не скрылась от зоркого глаза царя. Иоанн потребовал объяснения.
— Государь! — вскричал Малюта, — дело неслыханное! Измена, бунт на твою царскую милость!
При слове «измена» царь побледнел и глаза его засверкали.
— Государь, — продолжал Малюта, — намедни послал я круг Москвы объезд, для того, государь, так ли московские люди соблюдают твой царский указ? Как вдруг неведомый боярин с холопями напал на объезжих людей. Многих убили до смерти, и больно изувечили моего стремянного. Он сам здесь, стоит за дверьми, жестоко избитый! Прикажешь призвать?
Иоанн окинул взором опричников и на всех лицах прочел гнев и негодованье. Тогда черты его приняли выражение какого-то странного удовольствия, и он сказал спокойным голосом:
— Позвать!
Вскоре расступилась толпа, и в палату вошел Матвей Хомяк с повязанною головой.
Глава 9. Суд
Не смыл Хомяк крови с лица, замарал ею нарочно и повязку и одежду: пусть-де увидит царь, как избили слугу его!
Подойдя к Иоанну, он упал ниц и ожидал на коленях позволения говорить.
Все любопытно смотрели на Хомяка. Царь первый прервал молчание.
— На кого ты просишь, — спросил он, — как было дело? Рассказывай по ряду!
— На кого прошу, и сам не ведаю, надежа православный царь! Не сказал он мне, собака, своего роду-племени! А бью челом твоей царской милости, в бою моем и в увечье, что бил меня своим великим огурством незнаемый человек!
Общее внимание удвоилось. Все притаили дыхание. Хомяк продолжал:
— Приехали мы, государь, объездом в деревню Медведевку, как вдруг они, окаянные, откуда ни возьмись, напустились на нас напуском, грянули как снег на голову, перекололи, перерубили человек с десятеро, достальных перевязали; а боярин-то их, разбойник, хотел было нас всех перевешать, а двух станичников, что мы было объездом захватили, велел свободить и пустить на волю!
Замолчал Хомяк и поправил на голове своей кровавую повязку. Недоверчивый ропот пробежал между опричниками. Рассказ казался невероятным. Царь усомнился.
— Полно, правду ли ты говоришь, детинушка, — сказал он, пронзая Хомяка насквозь орлиным оком, — не закачено ль у тебя в голове? Не у браги ль ты добыл увечья?
— Готов на своей правде крест целовать, государь; кладу голову порукой в речах моих!
— А скажи, зачем не повесил тебя неведомый боярин?
— Должно быть, раздумал; никого не повесил; велел лишь всех нас плетьми избить!
Ропот опять пробежал по собранию.
— А много ль вас было в объезде?
— Пятьдесят человек, я пятьдесят первый!
— А много ль ихних было?
— Нечего греха таить, ихних было помене, примерно человек двадцать или тридцать.
— И вы дали себя перевязать и пересечь, как бабы! Что за оторопь на вас напала? Руки у вас отсохли аль душа ушла в пяты? Право, смеху достойно! И что это за боярин средь бело дня напал на опричников? Быть того не может. Пожалуй, и хотели б они извести опричнину, да жжется! И меня, пожалуй, съели б, да зуб неймет! Слушай, коли хочешь, чтоб я взял тебе веру, назови того боярина, не то повинися во лжи своей. А не назовешь и не повинишься, несдобровать тебе, детинушка!
— Надёжа-государь! — отвечал стремянный с твердостию, — видит бог, я говорю правду. А казнить меня твоя воля; не боюся я смерти, боюся кривды, и в том шлюсь на целую рать твою!
Тут он окинул глазами опричников, как бы призывая их в свидетели. Внезапно взор его встретился со взором Серебряного.
Трудно описать, что произошло в душе Хомяка. Удивление, сомнение и, наконец, злобная радость изобразились на чертах его.
— Государь, — сказал он, вставая, — коли хочешь ведать, кто напал на нас, порубил товарищей и велел избить нас плетьми, прикажи вон этому боярину назваться по имени, по изотчеству!
Все глаза обратились на Серебряного. Царь сдвинул безволосые брови и пристально в него вглядывался, но не говорил ни слова. Никита Романович стоял неподвижно, спокойный, но бледный.
— Никита! — сказал наконец царь, медленно выговаривая каждое слово, — подойди сюда. Становись к ответу. Знаешь ты этого человека?
— Знаю, государь.
— Нападал ты на него с товарищи?
— Государь, человек этот с товарищи сам напал на деревню…
Хомяк прервал князя. Чтобы погубить врага, он решился не щадить самого себя.
— Государь, — сказал он, — не слушай боярина. То он на меня сором лает, затем что я малый человек, и в том промеж нас правды не будет; а прикажи снять допрос с товарищей или, пожалуй, прикажи пытать нас обоих накрепко, и в том будет промеж нас правда.
Серебряный презрительно взглянул на Хомяка.
— Государь, — сказал он, — я не запираюсь в своем деле. Я напал на этого человека, велел его с товарищи бить плетьми, затем велел бить…
— Довольно! — сказал строго Иван Васильевич. — Отвечай на допрос мой. Ведал ли ты, когда напал на них, что они мои опричники?
— Не ведал, государь.
— А когда хотел повесить их, сказались они тебе?
— Сказались, государь.
— Зачем же ты раздумал их вешать?
— Затем, государь, чтобы твои судьи сперва допросили их.
— Отчего ж ты с самого почину не отослал их к моим судьям?
Серебряный не нашелся отвечать.
Царь вперил в него испытующий взор и старался проникнуть в самую глубь души его.
— Не затем, — сказал он, — не затем раздумал ты вешать их, чтобы передать их судьям, а затем, что сказались они тебе людьми царскими. И ты, — продолжал царь с возрастающим гневом, — ты, ведая, что они мои люди, велел бить их плетьми?
— Государь…
— Довольно! — загремел Иоанн. — Допрос окончен. Братия, — продолжал он, обращаясь к своим любимцам, — говорите, что заслужил себе боярин князь Никита? Говорите, как мыслите, хочу знать, что думает каждый!