В этом еще одна его особенность. Те волнения любви, которые присущи молодости, у него отсутствовали. Он не догадывался о том, что такое любовь. Весенними вечерами, когда сама земля дышит ею, когда птицы, звери, травы, цветы, насекомые — все живое испытывает томление и страсть, шевалье сохранял полное спокойствие и безразличную уравновешенность. Однажды благоуханным весенним вечером он сидел рядом с Элизабет на скамейке под высоким тисом. Она напевала «Махровую фиалку» — ту песенку, которую любили петь солдаты девяносто третьего, возвращаясь в свой лагерь после «стычки»:
Голова Юбера покачивалась в такт мелодии, пальцы его отстукивали ритм по голенищу сапога.
Случайно или намеренно, а может, под влиянием огненно-золотого заката и дурманящего запаха скошенного сена, долетавшего с полей, Элизабет взяла шевалье за руку. Он ее не убрал, но его бровь смешно поднялась.
— Что это с тобой? Пой еще, — сказал он.
Из яблоневого сада раздался крик совы, такой нежный и жалостливый!
— Элизабет, ты умеешь кричать совой? Хочешь, я тебя научу?
— Хочу.
Он даже не заметил, что она плакала.
Однако на балах он всегда сидел рядом с ней: нес караул. И когда какой-нибудь кавалер осмеливался отпустить в ее сторону комплимент, он мрачнел. Единственное, что он выносил после этих вечеров, — плохое настроение. Ворчал:
— Какая же ты светская дама!
— Ты разве не рад встретиться с нашими друзьями?
— Я предпочел бы провести время с моими лошадьми, в лесу, один. Это ты любишь приглашать гостей.
— Маме это нравится. Она счастлива, что вокруг нас много людей.
Другая на месте Элизабет, безусловно, поняла бы такое его поведение как ревность, но она не была искушена в любовных играх, просто любила шевалье всей душой, хотя и не ведала, что такое любовь! Для нее это было только слово из песни, литературный образ. Ее разум не подозревал, что существует всепожирающий огонь страсти, способный истощить человеческое существо, довести его до крайности. Для нее любовь была синонимом супружества. Она прилагалась к браку, как берега к пруду или русло к реке. Она была наивна и думала, что ее приглашали из-за ее голоса или ее песен. «Мадемуазель Сурди, которую я имел честь и счастье знать, — писал наш мемуарист, — была украшением наших вечеров. Сама нежность и благовоспитанность. Я не находил в ней никаких изъянов, кроме, может быть, голоса, который, впрочем, был все же достаточно хорош. Каждый раз, когда я ее видел, у меня возникало чувство, что природа воплотила в ней свое совершенство, достигла вершины. Это была женщина, от которой мы бы хотели иметь сына, добавив к этому воздушному совершенству наши достоинства, надежды и мечты».
Шевалье имел другие причины для раздражения, более серьезные, чем зависть друзей. Элизабет не пропускала не только ни одной мессы, ни вечерни, но и каждый день один час отдавала молитве. Можно было даже сказать, что она была блаженная, почти фанатичная католичка. Ее мать, сама очень набожная, непрестанно разжигала в ней это чувство. С другой стороны его подпитывал, поддерживал и всячески приветствовал аббат Гудон. Со времени своего изгнания он сохранил страшную худобу, причиной которой, кажется, не могли быть даже самая скудная пища или наркотики, и неестественно-бледное лицо покойника. Одни глаза на его лице были живыми, но каким огнем они горели! Его заботой было не утвердить всемогущество церкви, как у других священников, а спасать души. Он провел столько времени на грани между жизнью и смертью, что начал презирать земную жизнь, вплоть до того, что кощунственно радовался, когда умирал ребенок — значит, к Богу отошла безгрешная душа! Он ненавидел свет, отказывался от приглашений местных дворян, за исключением Сурди, из-за Элизабет. Аббат обнаружил в ней «святую душу». Он приносил девушке жития святых, старинные иконы и картинки из библейских историй для детей. В Юбере он инстинктивно почувствовал соперника и врага и держал себя с ним вызывающе.