«22/VIII. Всем, всем, всем. Схема из Москвы № 51. Украине поступление единого сельскохозяйственного налога усиливается тчк первый срок взноса десятому сентября… (пропущено)… Киевщине обсуждается борьба тихоновской автокефальной церковью тчк борьбе церковники не останавливаются ни пред какими средствами зпт крадут друг друга церковную утварь совершают различные бесчинства тчк селе Стави-ловке автокефалисты собрав всего села собак загнали их тихоновскую церковь зпт селе Медведном поймав тихоновского попа раздели его донага привязали дереву где он пробыл таком положении целый день тчк тихоновская автокефальная церковь опозорена не только глазах населения но среди священнослужителей у которых сохранились остатки честности тчк последнее время губернии отреклось сана 46 священников абзац – –»
Так простилась земля со «Свердрупом». – Лачинов в этот день свалился от моря. Он ходил в радиорубку, читал сводку – эту, пришедшую сюда, в тысячи верст, в просторы вод, в одиночество, когда «Свердруп» никуда уже не мог бросить о себе вести. – Из радиорубки он шел лабораторной рубкой, тут никого не было, тогда он услыхал, как в метеорологической лаборатории кто-то говорит вполголоса, утешая, – Лачинов подошел к двери и увидел: на корточках сидел Саговский, протягивая руки под стол, и говорил:
– Ну, перестань, ну, не мучься, милый, – ну, потерпи, – всем плохо.
– С кем это вы? – спросил Лачинов.
– А я – с кошечкой, с Маруськой, – ответил Саговский. – Ведь никто про кошечек не позаботится, а их море бьет хуже, чем человека. Я тут под столом картонку от шляпы приспособил, сажаю туда котишек по очереди, чтобы отдохнули немного в равновесии. Совсем измучились котишки! –
И Лачинов понял – самый дорогой, самый близкий ему человек – в этих тысячах верст – этот маленький, слабый человек, метеоролог Саговский: вот за этих котят – к этим котятам и Саговскому – сердце Лачинова сжалось братской нежностью и любовью. Лачинов подсел к Саговскому, сказал – не подумав – на ты:
– Ну-ка, покажи, покажи – –
и вдруг почувствовал, как замутило, закружилась голова, пошли перед глазами круги, все исчезло из глаз, – и тогда послышались в полусознании нежные, заботливые слова:
– Ну, вставай, вставай, голубчик, – пойдем к борту, пойдем, я отведу, смотри на горизонт, я подожду, – иди, милый! – и слабые, маленькие руки взяли за плечи. – Мне, думаешь, легко? – я креплюсь!.. –
У борта в лицо брызнули соленые брызги. – За бортом этой колбы, которая звалась «Свердруп», плескалась и ползала зеленая, в гребнях, жидкая муть, которая зовется водой, но которая кажется никак не жидкостью, а – почти чугуном, такой же непреоборимой, как твердость чугуна, – чугунная лирика страшных просторов и страшного одиночества, – тех, кои за эти дни путин ничего не дали увидеть, кроме чаек у кормы корабля, да черных поморников, да дельфинов, да двух китов, – да – раза два – обломков безвестных (погибших, поди, разбитых, – как? когда? где?) кораблей… – Впереди небо было уже ледяное, уже встречались отдельные льдины, в холоде падал редкий снег, была зима. – Склянка пробила полночь. – Лачинов, большой и здоровый человек, взглянул беспомощно, – беспомощно, бодрясь, улыбнулся.
– Пустяки, – вот глупости! –
Саговского матросы прозвали – от него же подхватив слова – Циррус Стратович Главпогода, – Циррус сказал заботливо:
– Ты не стесняйся, вставь два пальца в рот – и пойди ляжь полежать, глаза закрой и качайся… Вот придем на землю, я всем знакомым буду советовать гамак повесить, залечь туда на неделю и чтобы тебя качали, что есть мочи семь дней подряд, а ты там и пей, и ешь, и все от бога положенное совершай!.. А то какого черта… –
Лачинов улыбнулся, оперся о плечи Цирруса и медленно пошел к трапу на жилую палубу. – На жилой палубе пел арию Ленского кинооператор: он был когда-то оперным актером и теперь, когда его не тошнило, пел арию или рассказывал анекдоты и о всяческой чепухе московского закулисно-актерского быта. Лачинов задержался у двери, опять замутило, – кинооператор лежал, задрав ноги, и орал благим матом, штурман с гитарой сидел на койке. – «А то вот артист Пикок», – начал рассказывать кинооператор. Лачинов также знал эти – пусть апельсиновые – корки московских кулис и подумал, что Москва, вон та, что была в тысячах верст отсюда, – только географическая точка, больше ничего. – Лачинов, борясь, шагнул вперед, вошел в каюту доктора, стал у притолоки, сказал: