Начальник обдумывал, как записать все это в экспедиционное донесение. Самоедин пел:
В бухте была зеленая вода, за бухтой в море синели льды. Берег уходил во мглу; снег на горах, сливаясь с облаками, был сер, и черною грязью вдали казались еще не заметенные снегом горные обвалы и обрывы. Самоедского становища в тумане не было видно. Была абсолютная тишина. Пришел матрос, сказал: – «Вода взята, ушел последний вельбот, капитан скомандовал в машину нагонять пары. Капитан спрашивает, давать второй свисток, чтобы все были на борту?» – «Давайте», – ответил начальник. Самоедин на пороге посторонился матросу, матрос весело сказал самоедину: – «Ну, а ты, Обезьян Иваныч, бери ноги в руки, катись на берег, а то увезем в Европу!..» – Помолчал и добавил строго: – «катись, катись, надоел, – сейчас уйдем в море!» – Пароход сипло загудел, надолго, раз и два, – и в горах отдалось сиплое эхо, – вахта пошла на места. Начальник прошел к капитану на мостик. Самоеды – нырками – плавали около парохода. Через полчаса пароход должен был выйти в море, и неделю пути океанами и просторами, чтобы через десять дней была Москва: это был последний пароход с Новой Земли, Новая Земля оставалась на год во льдах, холоде и мраке. Экипаж был уже на борту, вельбот поднимали на палубу.
И тогда от берега по воде с быстротою полета птицы помчала ёла, человек из нее кричал, останавливая. Ёла ласточкой прильнула к шторм-трапу, и с ловкостью обезьяны на палубу влез самоедин, в малице, в пимах, испуганный и запыхавшийся. И на палубе сразу исчезла его ловкость и быстрота, – он стоял смущенный и растерянный. И те самоеды, что слезли было с судна, вновь поднялись на него, стали у фальшборта, взволнованные, шумливые, враждебные. Тот, что влез первым, – вдруг раскис и заплакал, по-бабьи гугниво. Начальник спросил его: – «В чем дело, чего ты хочешь?» – Тогда зашумели все самоеды, и тогда узналось, что этот самоедин, прознав про стоянку судна, приплыл из-за сотни верст, из своего становища, – что в прошлом году он заказал привезти себе из Европы десять семилинейных ламповых стекол – и ему привезли семь десятилинейных, он ждал стекол целый год, – он будет ждать еще год, – но – чтобы обязательно ему их привезли, иначе он не хочет России, она ему не нужна, ему все равно – леший там или царь, ему нужно десять семилинейных, а не семь десятилинейных, – и тогда он отдаст эти семь десятилинейных! – На судне не нашлось семилинейных стекол, но нашлась двухлинейная жестяная лампочка со стеклами, ее отдали самоедину. И еще на складе оказалась коробка с гривенничными компасами, такими, какие матросы любят вдевать в петлицу вместо брелка к часовой цепочке: каждому самоедину был дан такой компас. – Тогда капитан крикнул с мостика, облегченно и с напускною строгостью: – «Эй, тылки-вылки, марш с корабля, живо!» – И самоеды с ловкостью обезьян посыпались за борт на свои ёлы. Третий отревел гудок, загремела лебедка, принимая якорь.
Через час земля исчезла во мраке, была уже ночь и в облаках серебрела луна. Здесь был ветер, разводил волну; судно, покряхтывая, ложилось на волны, на бак заплескивалась вода, иногда в такелаже начинал ныть ветер. Судно замерло в ночи. На капитанском мостике в рулевой стояли вахтенный матрос и штурман. На румбе был юг, кругом были холод и мрак,
– Через неделю дома! – сказал матрос.
Начальник у себя в каюте писал вахтенное донесение. Рядом в каюте младшие сотрудники пели песни в предчувствии земли, Москвы. – А самоедин, тот, что год ждал семилинейных стекол, шел в этот час обратно к себе в становище. За пазухой у него были лампа и компас, за плечами висела винтовка системы Браунинг. Лед сгруживался у берегов; когда по пути вставали большие ледяные поля, самоедин вылезал на лед, взваливал себе на голову свой каяк[4] и шел пешком, – потом опять плыл по воде. В полночь он устроился спать на берегу, на снегу; за пазухой у него было сырое оленье мясо, он поел его; потом лег на снег, поджав под себя ноги, прикрыв себя мехом. Лампочку, чтобы не раздавить, он поставил в сторонку. –
И в этот же час – еще за полтысячи верст к северу – на Шпицбергене, на жилом Шпицбергене, в Айс-фиорде, в Коаль-сити, на шахтах – одиночествовал инженер Бергринг, директор угольной Коаль-компании. Здесь не было тумана в этот час и была луна. Домик прилепился к горе ласточкиным гнездом; вверх уходили горы и шел ледник; гора была под домиком, и там было море, и там, на том берегу залива, были горы, все в снегу, – была луна, и казалось, что кругом – не горы, а кусок луны, луна сошла на землю. Была невероятная луна, диаметром в аршин, и блики на воде, на льдах, на снегу казались величиной в самую луну, сотни лун рождались на земле. И над землей стояли зеленоватые столбы из этого мира в бесконечность – столбы северного сияния, они были зелены и безмолвны. Домик был построен, как строят вагоны, из фанеры и толя, привезенных с юга, потому что на Шпицбергене ничего не растет, и он был величиной в русскую теплушку: такая теплушка прилипла к горе. И все же в домике было четыре комнаты, кабинет был завален книгами и там стоял граммофон, а в конторе стоял радиоаппарат, и в каждой комнате было по кафельному маленькому камину. – Человечество не может жить на Шпицбергене – север бьет человека, – но там в горах есть минералогические залежи, там пласты каменного угля идут над поверхностью земли, – и капитализм – –