Выбрать главу

Там, в море, еще на «Свердрупе»: – вот койка, над головою выкрашенная белым, масляною краской, дубовая скрепа, – электрическая лампа, – балка идет вверх, встает дыбом, балка стремится вниз, – рядом внизу какая-то скрепа рычит, именно рычит, – перегородка визжит, дверь мяукает, – забытая, отворенная дверь в ванную ритмически хлопает, – пиликает над головой что-то – дзи-дзи-дзи-дзи! – Надо, надо, надо скорее сбросить с койки ноги, – надо, надо бежать наверх, авралить, кричать: – «спасайтесь! спасайтесь!» – Но почему вода не бежит но коридору, не рушатся палубы? – ну, вот, ну, вот, еще момент, – вот, слышно, шелестит, булькает вода! – – И тогда все-все равно, безразлично, нету ничего, – единственная реальность – –

– – Лачинов стоит на верке Северо-Двинской крепости, и луна – величиной в петровский пятак. В бреду возникала реальность: – реальность прежняя была, как бред. – Норвежцы называли русский север – Биармией, – новгородцы называли его: Заволочьем. – Далеко в юности, почти в детстве – ему, Борису Лачинову, студенту, двадцать два, – ей, гимназистке, семнадцать: и это был всего один день, один день в лесу, в поле, весной, у нее были перезревшие косы – и как в тот день не сошла с ума земля, потому что она ходила по земле? – а вечером подали лошадей, ночь пахнула конским потом, и лошади по грязи и в соловьином переполохе везли на станцию, чтобы в Москве ему сдавать экзамены. – Новгородцы называли русский север – Заволочьем: – нет, не одни формы определяют искусство и, как искусство, жизнь, – ибо – как написать? – север, северное сияние, дичь самоедов, самоеды в юртах, со стадами оленей, – поморы, – и сюда приходят ссыльные, сосланные в самих себя, в житье-бытье, – и здесь северная, горькая, прекрасная – как последняя – любовь; это где-то, – где в тундре пасутся олени, а на водах по морю вдали проходят парусники, как при Петре I, и поморы ходят молиться в часовни, самоеды – идолам, вырубленным из полена… – И мимо них – в море, во льды, в страданиях – идут люди, только для того, чтобы собрать морских ракушек и микроскопических зверят со дна моря, чтобы извлечь – даже не пользу, а – лишний кусок человеческого знания: благословенны человеческая воля и человеческий гений! – Тундра – такое пустынное небо, белесое, точно оно отсутствует, – такая пустая тишина, прозрачная пустынность, – и нельзя идти, ибо ноги уходят в ржавь и воду, и трава и вереск выше сосен и берез, потому что сосны и березы человеку ниже колена, и растет морошка, и летят над тундрой дикие гуси, и дуют над тундрой «морянки», «стриги с севера к полуночнику», – и над всем небо, от которого тихо, как от смерти, – и летом белые, зеленые – ночи; и ночью белое женское платье кажется зеленоватым; – а самоеды в одеждах, как тысячелетье… Самоеды, когда идут в тундру, «на Русь», – на Тиманском Камне, в Кузьмином перелеске, где сотни сохранилось идолов, убивают оленя, мажут его кровью идолов, и съедают – «абурдают» – сырое оленье мясо, то, что осталось от идолов; тогда они поют свои песни. – Самоеды вымирают голодом, – а эти ссыльные – ни словом не стоит говорить о временности, это всегдашнее человеческое – посланные в политику, в скуку, не понимают, спорят – вот об этих самоедах, которым… – – И тут возникает большая, прекрасная, последняя любовь, – такая же огромная и прекрасная, как – знание, гениальное, как человек, и последнее, как человеческая любовь. – Так должно написать, не зная Заволочь я. –

От Вологды до Архангельска поезд ползет по тайге, и тайга – одно тоскливое недоразумение из елей и сосен в пятилетнюю сосну ростом, да и то наполовину сваленная и обгоревшая, – леса, леса, леса, – среди лесов болотце, ерунда, ржавая травка, да иной раз целое поле, полянишка точнее, в лилово-розовых цветочках. Станции одна от другой в расстояниях тоскливо-долгих, и все станции однообразны, как китайцы, – и такие, около которых нету ничего, – ни человека, ни души, ни куска хлеба. – В Архангельск поезд пришел утром. Двина заброшена, дика, пустынна, – свинцовая и просторная, и у карбасов носы, как у турецких туфель, и волны – синие – закачали карбас, а солнце было янтарным. На карбасе пошли через Двину, «Свердруп» стоял на рейде, – поднялись по шторм-трапу, поодиночествовали, пока не определился угол. На развороченной палубе заливали и убирали в ящики бутылочки и баночки. Кроме матросов, одного доктора, четырех профессоров, – остальные все студенты. Студенты шутят, пакуют ящики, покупают на набережной простоквашу – пропахли варом и треской. – Архангельск всего в три улицы, тротуары деревянные, каждая улица по семи верст, – за этими улицами в трех шагах начинается тундра. И весь Архангельск можно обследовать в один день, хоть и будут ныть ноги. В местном музее – моржи, белый медведь – все, что здесь произживает, – потом вальки, пимы, юрты, избы, деревянные божки, – все, что создал человек: невесело! Этакие длинные тротуары из досок, старинный пятиглавый собор, сумерки, колокола звонят, и мимо идут люди, как сто лет назад, особенно женщины в допотопных платьях и в самодельных туфлях из материи, – на рейде парусные корабли, как при Петре, поморы приехали на своих шхунах, привезли треску, – и кажется, что от Петра Архангельск отодвинулся на пустяки, – Заволоцкая Пятина!.. На пристани тараторят простоквашные и шанёжные торговки, говорок странный, пришепетывающий и с «ё»: – «жёнки, идёмтё, та-та-та», – речь, ритм четырехстопные. И над всем пустое небо. – В сумерки, когда поднялась петровская луна, кричал: – «Э-эй, со „Свердрупа“ – шлюпку!» – «Свердруп» чуть-чуть колышет, – деревянный, все время мажется варом, построен по планам смертнейшего китобойного парусника. Люди живут в трюме, рядом ванная и там – по анекдоту – живет англичанин. А рубки над палубой – лаборатории – все пропахли лекарствами в колбочках. Проснулся утром, пошел в ванную и вымылся с ног до головы, вода и холодная, и теплая, – выбрился, брился по-странному: коридор между кают на жилой палубе ведет до двери в складочную часть трюма, которая открыта сейчас божьему свету, там светло, – так вот там и брился; в каюте же бриться нельзя, потому что судно стояло на рейде, чистились котлы и не горело электричество, а когда оно не горит, в каютах темно, едва можно читать; на складе свалены были ящики, бочки, канаты, гарпуны, пахло треской, замечательным, единственным в мире запахом, – куда до него тухлой селедке и зеленому сыру! – там он и брился, приладившись на ящике и голову задрав под небеса. А наверху на палубе один другому диктовал: температура, вес, щелочность, Н20, анализ, – две удачные пробы из трех, – планктон, – сети 250, 245 – что-то непонятное – –