Она замолчала, смущенная его упорным молчанием, за которым он укрылся, как за крепостной стеной. Она наугад протянула руку в его сторону и дотронулась до его руки, и он не отдернул ее. Она сжала его руку, та была безжизненной, как зверек, притворившийся мертвым. Николя ощущал рядом с собой женщину, которая слегка прижалась к нему. Он не отстранился. Она опустила голову на его плечо. Сняла берет. В этот момент он чувствовал себя стволом дерева. Она сказала: «Ах! Я хотела бы послушать, как бьется ваше сердце!» Неужели она осмелится? Да, она осмелилась: ее пальцы скользнули по рубашке, и вдруг он ощутил прикосновение ее пальцев к своей голой груди. Она сказала: «Я не слышу, бьется ли оно…» А как ему биться, этому оцепеневшему сердцу? Ее дыхание участилось. Наконец, как он и ожидал, она сказала:
— Поцелуйте меня. Вы меня еще не поцеловали.
И потянулась к нему губами.
— Нет, — сказал он, — я хочу поцеловать ваши глаза… Я люблю ваши глаза.
Он словно хотел дать ей понять: я мог бы прикоснуться губами без отвращения только к вашим глазам… Однако даже эти невзначай оброненные слова доставили ей какую-то радость.
В это же самое время поздняя ущербная луна безразлично внимала другим вздохам, раздававшимся в саду Дюберне, недалеко от террасы, столь легким, что они смешивались с шорохом листьев. «Нет, — говорила Мари, — вы разорвете мою блузку. Сюда… Вот так!» А затем: «Подождите, дайте перевести дыхание…» Она не знала, что поцелуй может длиться так долго. Обретя способность дышать и говорить, она предложила:
— Нам будет лучше, если мы приляжем.
— Нет, — запротестовал он, — нет, нет.
Это чудо заставило луну задержаться над большим тюльпанным деревом. Именно она, юная девушка, почти ребенок, предлагала ему всю себя, а он, хищник, даже не пытался перейти границу дозволенных ласк, не стремился насладиться всеми прелестями этого никем не изведанного тела, а лишь без удержу целовал приоткрытые губы, накрывая огромной ладонью трепещущую грудь.
— Вы просто с ума сошли! Вы знаете, который час?
Луна исчезла. Над террасой вырисовывалась тень Галигай. Их губы разомкнулись. Но они не двигались.
— Завтра, — сказал он пылко, — обязательно, милая! Неважно где, но обязательно! Я не смогу больше прожить ни дня, не обнимая вас.
— Да, завтра, — сказала она, — завтра!
Завтра и каждый следующий день. Он исчез между ивами, которые окаймляли дорогу, идущую вдоль реки. По крутой тропинке она поднялась к террасе. Г-жа Агата набросила ей на плечи шаль.
— Лишь бы мама заснула!
— Не бойтесь: она приняла веронал.
Мари вошла в комнату учительницы, освещенную керосиновой лампой. Агата внимательно посмотрела на нее, увидела помятую блузку, припухшие губы и отсутствующий взгляд из-под растрепанных локонов. Должно быть, желая упредить выговор или испытывая потребность в добром слове и ласке, Мари обняла учительницу, но тут же отпрянула.
— Да вы плачете, госпожа Агата, вы плачете? Но вы ведь встречались с ним сегодня? Это вы от счастья плачете?
Та не ответила. Не потому, что завидовала. Желание больше не мучило ее. Осталась только горькая нежность без всякой надежды. Она не вытирала слез. Она позволила себе выплакаться в присутствии другого человека.
XII
На следующий вечер, когда сквозь ветви тюльпанного дерева проглянула луна, ни единый человеческий вздох не смешивался больше с шелестом листьев. Мари и Жиль не вернулись на то место, где еще не распрямилась примятая ими трава. Встрече помешало событие, о котором г-жа Агата рассказала двум друзьям, сидя в комнате Николя. На рассвете Юлия Дюберне ощутила такую острую боль, что пришлось вызвать молодого врача. Тот сильно разволновался и обратился за помощью к своему коллеге Салону. При этом никому в голову не пришло спрашивать мнение больной. Пожилой доктор срочно отправил ее в Бордо, сказав, что дальнейшее промедление недопустимо. Мари и Арман Дюберне поехали вместе с ней.
— Несмотря на уговоры Армана, Юлия потребовала, чтобы я осталась дня на два, чтобы приглядеть за домом. Распоряжения, которые она мне дала, говорят о том, что она не слишком-то надеется вернуться. Может, предчувствует близкий конец. Трудно себе представить более хладнокровное отношение к собственной смерти.