— Я, разумеется, ничего не собираюсь себе оставлять.
Мари вспомнила материнские ночные рубашки с фестончиками, ее невообразимые панталоны, нижние юбки, которые она прикрепляла к корсету.
— Пусть лучше госпожа Агата пополнит свой гардероб, — добавила она с недобрым огоньком в глазах.
— Почему госпожа Агата, а не ты?
Арман замолчал: в комнату без стука вошла Галигай. Мари было известно, из какой пропасти поднимался этот призрак; знал ли об этом Арман?
— Мне не выдержать до конца, — сказала г-жа Агата. — Мари, мне нужно поговорить с вашим отцом, могли бы вы нас оставить на время?
— Конечно, нет! Почему бы вам не поговорить при мне? Сегодня мое место возле отца, мне почему-то так кажется.
— Мари, не дерзи, — сказал г-н Дюберне.
Но все-таки не решился приказать ей выйти. Потухшее лицо г-жи Агаты не выразило недовольства. Она села возле Армана, чтобы помочь разобрать счета бедной Юлии. Мари сидела на низком стуле, выпрямившись, сжав колени, с тревогой в душе и решимостью на лице; спрятанный на груди листок бумаги щекотал ее и даже слегка кололся.
С первого этажа донесся шум, и вдруг раздался и тут же смолк громкий хохот. Потом послышался голос г-на Боро, генерального советника, который сообщил своим удрученным родственникам, что скоро Дорт будет понижен до ранга супрефектуры. Андре Донзак, девятнадцатилетний семинарист, приходившийся Юлии племянником, заносчивый вундеркинд, которого в Дорте недолюбливали, до поры до времени молчавший (из страха, как бы его не отправили обедать с протоиереем), после бараньего жаркого вновь обрел свою обычную говорливость. Ему хотелось знать, является ли упадок Дорта случайным фактором, чем-то вроде мертвых клеток ороговевшей кожи на ступнях, или же, напротив, — это гангренозный очаг, в котором с наибольшей очевидностью проявилась смертельная болезнь, поразившая всю страну, а то и Европу. Сгнил ли важный орган или же это просто отслоилась мертвая кожа? «Пожалуйста, ответьте мне, господин генеральный советник».
Арман, Агата и Мари слышали восклицания, звуки передвигаемых стульев. Затем наступила тишина. Мари не спускала глаз с Галигай, но не оттого, что ей было интересно следить за ней, а для того, чтобы бросить ей вызов. Она пыталась побороть возникшее у нее ощущение силы, чувство торжества. Ей было стыдно, и она попробовала молиться за свою умершую мать, за мать, которая не любила Жиля, которая, может быть, ненавидела его, которая, в конце концов, разлучила бы их… О! Как ужасна была мысль, которая пришла ей в голову! Только бы господь не наказал ее за эту кощунственную мысль! «Нет, боже мой, я очень несчастна из-за того, что умерла мама. Ты, всеведущий, знаешь, что я ее любила». Она старалась вспомнить то время, когда и часа не мыслила себе провести в разлуке с матерью, так что та даже жаловалась: «Малышка не отходит от меня ни на шаг». Тогда все говорили: «Она никого не любит, кроме своей матери». Мама… в этом ящике, руки, связанные четками, подвязанный подбородок… Жиль. Злое лицо Жиля, злое для всех остальных, лицо, которое смягчается только для нее одной, его холодные глаза, словно блестящие камни, покрывающиеся дымкой при взгляде на нее. Однажды вечером она даже выпила с них слезу. Он уверял, что раньше никогда не плакал: «Я так люблю тебя, что плачу…» Он сказал это. Ей не приснилось: «Я так люблю тебя, что плачу…»
XIX
— Вы не думаете, что сейчас она с ним?
Поскольку Арман Дюберне покачал головой, г-жа Агата проявила настойчивость:
— А где же она может быть?
Он пожал плечами в знак того, что не знает.
— Во всяком случае, не с ним. В день похорон своей матери, нет, не может быть!
Арман Дюберне и г-жа Агата вдвоем, совсем как прожившие много лет в браке супруги, доедали холодное жаркое. Мари отказалась. До конца трапезы больше не было произнесено ни слова. Г-жа Агата сложила салфетку.
— Не хотите ли пройти со мной на террасу? — спросила она. — Мы наверняка застанем их под тюльпанным деревом.
Арман Дюберне допил последний глоток вина и с усилием встал из-за стола.
— Нет, — сказал он, — лучше не знать.
— Если я вернусь и скажу вам, что я застала их, вы поверите мне?
Не отвечая, он направился в гостиную. Сказал, что ночь теплая и жаль, что нельзя открыть ставни — нехорошо в день похорон. Он говорил, чтобы заполнить тишину. Г-жа Агата понимала, что он давно разгадал ее секрет, так как дорогое имя то и дело помимо ее воли слетало с ее уст. Ах да, конечно, он знал этого жалкого классного надзирателя, сына той женщины, что сдавала напрокат стулья в церкви, молодого человека, который навсегда оставил свой след в сердце этой благородной и страстной натуры, чей запах он так часто ловил по вечерам в глубине коридора через запертую дверь. Он прошел за ней своим тяжелым шагом в прихожую. Она сняла с вешалки пелерину, накинула ее на плечи. Обернувшись, она резко спросила: