— Поройтесь в московских архивах и летописях того времени! — посоветовал мне на прощанье Иван Иванович.
Я записал рассказы старика и со скорым поездом выехал в Москву, нагруженный материалами, первое значение, конечно, придавая сведениям о Стеньке Разине, которых никогда бы не получил, и если бы не был репортером, легенда о Красной площади жила бы нерушимо и по сие время.
Вернувшись, я первым делом поблагодарил дочь Ивана Ивановича за знакомство с отцом, передал ей привет из дома и мою тетрадь со стихами, где был написан и «Стенька Разин». Стихи она впоследствии переписала для печати. В конце 1894 года я выпустил первую книгу моих стихов «Забытая тетрадь».
Но, издавая книгу, я, не имея документальных данных, напечатал о казни Стеньки Разина на Красной площади и вскоре, проездом на Дон, лично вручил мою книгу Ивану Ивановичу.
— Все-таки на Красной площади? — улыбнулся он.
— Да, не хотел пока идти против всех. Ведь и в песнях о Разине везде поют, что
— Ну, конечно, так красивее! А все-таки!..
Он так много рассказал мне, что во втором издании «Забытой тетради», в 1896 году, я сделал ряд изменений в поэме и написал:
— Вот насчет Фролки… Ну это так, для стиха хорошо:
читает он по книжке. — О, все-таки поройтесь в архивах!
— Да я уж пробовал, Иван Иванович! Обратился к самому главному начальнику с просьбой поискать материалов по бунту Разина для литературной работы, но его превосходительство так меня пугнуло, что я отложил всякие попытки.
«Прославлять вора, разбойника, которого по церквам проклинают!»
Горячилось его превосходительство, двигая вставными челюстями, и грозило принять какие-то меры против меня лично, если я осмелюсь искать материалы.
«Пока я жив, и вообще пока существует цензура, — этого не будет. Пока…»
Я не дал ему договорить, повернулся и, уходя, сказал: «Подождем, ваше превосходительство!»
Расхохотался Иван Иванович, хлопнул меня по плечу и ласково сказал:
— Дождешься, еще молод… Дождешься!
Я вернулся в Москву из поездки по холерным местам и сдал в «Русские ведомости» «Письмо с Дона», фельетона на три, которое произвело впечатление на В. М. Соболевского и М. А. Саблина, прочитавших его при мне. Но еще более сильное впечатление произвели на меня после прочтения моего описания слова Василия Михайловича:
— Удивительно интересно написано, но нельзя печатать!
И он показал циркуляр, запрещающий писать о холере.
Я не любил работать в редакции — уж очень чинно и холодно среди застегнутых черных сюртуков, всех этих прекрасных людей, больших людей, но скучных. То ли дело в типографии! Наборщики — это моя любовь. Влетаешь с известием, и сразу все смотрят: что-нибудь новое привез! Первым делом открываю табакерку. Рады оторваться от скучной ловли букашек. Два-три любителя — потом я их развел много — подойдут, понюхают табаку и чихают. Смех, веселье! И метранпаж рад — после минутного веселого отдыха лучше работают.
— Что нового принесли? — любопытствует метранпаж И. П. Яковлев.
— Да вот, буду сдавать, Иван Пафнутьич.
И бегу в корректорскую. Пишу на узких полосках, отрываю и по десяти строчек отсылаю в набор, если срочное и интересное известие, а время позднее. Когда очень эффектное — наборщики волнуются, шепчутся, читают кусочками раньше набора. И понятно: ведь одеревенеешь стоять за пахучими кассами и ловить, не глядя, освинцованными пальцами яти и еры, бабашки и лапочки или выскребать неуловимые шпации…
Тогда еще о наборных машинах не думали, электричества не было, а стояли на реалах жестяные керосиновые лампы, иногда плохо заправленные, отчего у наборщиков к утру под носом было черно… Пахнет копотью, керосином, свинцовой пылью от никогда не мытого шрифта.
Как же не обрадовать эту молчаливую рать тружеников! И бросишь иногда шутку или экспромт, который тут же наберут потихоньку, и заходит он по рукам. Рады каждой шутке. Прямо, как войдешь, так и видишь, что набирают что-нибудь нудное: или передовую, или отчет земского заседания, или статистику. А то нервничают с набором неразборчивой рукописи какого-нибудь корифея. Особенно ругались, набирая мелкие и неясные рукописи В. И Немировича-Данченко. Специально для него имелись два наборщика, которые только и привыкли разбирать его руку. Много таких «слепых» авторов было, и бегают наборщики друг к другу:
— Чего это накарябано — не разберу?
Жаль смотреть в такие вечера на наборщиков, и рады они каждому слову.
— Что новенького, Владимир Алексеевич? — И смотрят в глаза.
Делаешь серьезную физиономию, показываешь бумажку:
— Генерал-губернатор князь Долгоруков сегодня… ощенился!
И еще серьезнее делаешь лицо. Все оторопели на миг… кое-кто переглядывается в недоумении.
— То есть как это? — кто-то робко спрашивает.
— Да вот так, взял да и ощенился! Вот, глядите, — показываю готовую заметку.
— Да что он, сука, что ли? — спрашивает какой-нибудь скептик.
— На четырех лапках, хвостик закорючкой! — острит кто-то под общий хохот.
— Четыре беленьких, один рыжий с подпалинкой!
— Еще слепые, поди! — И общий хохот.
А я поднимаю руку и начинаю читать заметку. По мере чтения лица делаются серьезными, а потом и злыми. Читаю:
«Московский генерал-губернатор ввиду приближения 19 февраля строжайше воспрещает не только писать сочувственные статьи, но даже упоминать об акте освобождения крестьян».
Так боялась тогда администрация всякого напоминания о всякой свободе!
Слово «ощенился» вошло в обиход, и, получая статьи нелюбимых авторов, наборщики говорили:
— Этот еще чем ощенился?
Спустя долгое время я принес известие об отлучении Л. Н. Толстого от церкви и объявил в наборной:
— Победоносцев ощенился!
— Ну, уж в это не поверим! — послышалось из угла.
— Ну, опоросился! — крикнули из другого.
— Вот это вернее! — И опять общий хохот.
Любили стихи наборщики. В свободные минуты просили меня прочесть им что-нибудь, и особенно «Стеньку Разина». Когда же справляли 25-летний юбилей метранпажа А. О. Кононова, то ко мне явилась депутация от наборной с просьбой написать ему на юбилей стихи, которые они отпечатали на плотной бумаге с украшением и поднесли юбиляру.
Я написал:
Стихотворную мою шутку на пьесу Л. Н. Толстого «Власть тьмы» в день ее первой постановки на сцене разнесли по Москве вмиг. На другой вечер всюду слышалось:
Весело было в наборной и корректорской! К двенадцати часам ночи, если не было в Москве какого-нибудь особо важного случая, я всегда в корректорской. Здесь в это время я писал срочные заметки для набора и принимал моих помощников с материалом. Я приспособил сотрудничать небольшого чиновника из канцелярии обер-полицмейстера, через руки которого проходили к начальству все экстренные телеграммы и доклады приставов о происшествиях. Чиновник брал из них самый свежий материал и ночью приносил мне его в корректорскую. Благодаря ему мы не пропускали ни одного интересного события и обгоняли другие газеты, кроме «Московского листка», где Н. И. Пастухов имел другого такого чиновника, выше рангом, к которому попадали все рапорты раньше и уже из его рук к младшему, моему помощнику. У меня был еще сотрудник, Н. П. Чугунов, который мнил себя писателем и был о себе очень высокого мнения, напечатав где-то в провинции несколько сценок. У меня же он ограничивался ежедневным доставлением из типографии «Полицейских ведомостей», в которых сообщалось о приехавших и выехавших особах не ниже четвертого класса. Безобидный, мирный, громадный человечина был Н. П. Чугунов, но я раз шуткой его обидел.