— Мы уже как старые знакомые, — сказала она, когда он устроился рядом. — На скачки приехали?
— Нет, — сказал он, — просто отдохнуть. А вы?
Она поджала губы:
— Вы, наверно, заметили, что у меня больная нога; ох, пожалуйста, не прикидывайтесь; это все замечают. Ну вот, — сказала она, мешая в стакане соломинкой, — мой врач собирается читать доклад обо мне и моей ноге как редком случае. А я ужасно боюсь. То есть мне ведь придется показывать ногу.
Уолтер выразил сочувствие, а она ответила, ладно, не стоит ее жалеть; в конце концов, благодаря этому она получила маленький отпуск, разве не так?
— Я уже шесть лет не выбиралась из города. Шесть лет прошло с тех пор, как провела неделю в гостинице на Медвежьей горе.
У нее были красные щеки в крапинках, а глаза цвета лаванды; слишком близко посаженные, они смотрели пристально, точно она вовсе не умела мигать. На ее безымянном пальце был золотой ободок; притворство, конечно; это никого не могло обмануть.
— Я служанка, — сказала она, отвечая на вопрос. — И ничего тут нет плохого: честная работа, мне нравится. У людей, которые меня наняли, очень смышленый сынишка, Ронни. Я для него лучше, чем мать, он и любит меня больше: сам так говорит. Та-то все время пьяная.
Тоскливо было об этом слушать, но Уолтер, вдруг испугавшись одиночества, остался и пил и говорил так, как прежде говорил с Анной Стимсон. Ш-ш-ш! — сказала она раз, когда его голос взмыл вверх и люди в баре стали оборачиваться. Уолтер сказал, пошли они к черту, ему плевать; он чувствовал себя так, словно его мозг был сделан из стекла, а все выпитое им виски превратилось в молот; в его голове точно звенели осколки, сдвигая фокус, искажая формы; калека, например, казалась не одной личностью, а несколькими: Ирвингом, его матерью, человеком по имени Бонапарт, Маргарет, всеми ими разом и еще другими; он все больше и больше понимал, что жизнь есть круг и ни одно мгновенье не может быть изолировано, забыто.
Бар закрывался. При расчете им стало неловко, и, ожидая сдачи, оба молчали. Глядя на него своими немигающими лавандовыми глазами, она, похоже, хранила полную невозмутимость, но в душе ее, он видел, происходило некое легкое волнение. Когда официант вернулся, они поделили сдачу, и она сказала: «Если хотите, можете подняться ко мне в номер. — И залилась отчаянным румянцем. — То есть вы говорили, что вам негде спать…» Уолтер потянулся и взял ее за руку; ее ответная улыбка была трогательно робкой.
Когда она вышла из ванной, на ней были только поношенный халат телесного цвета да чудовищный черный ботинок; от нее разило дешевыми духами. Только тут он понял, что не сможет пройти через это. Его переполняла жалость к себе; даже Анна Стимсон никогда не простила бы ему такого. «Не смотри, — сказала она, голос ее дрожал. — Мне всегда трудно с теми, кто видел мою ногу».
Он отвернулся к окну, где навязчиво шелестели под дождем листья вяза; мигнула белая молния, слишком далекая, чтобы услышать гром. «Ну все», — сказала она. Уолтер не двинулся с места.
— Ну все, — повторила она с тревогой. — Тушить свет? Я имею в виду, может, ты хочешь приготовиться… в темноте.
Он подошел к кровати и, склонившись, поцеловал ее в щеку.
— Ты так добра, но…
Вдруг зазвонил телефон. Она озадаченно посмотрела на него поверх трубки.
— Господи боже, — сказала она, прикрыв микрофон ладонью, — это издалека! Честное слово, что-то насчет Ронни! Наверное, он заболел или… — алло!.. что? Ранни? Ой, нет. Вы набрали неправильный…
— Постой, — сказал Уолтер, отбирая трубку. — Это я. Уолтер Ранни слушает.
— Здравствуй, Уолтер.
Этот голос, ровный, бесполый и далекий, проник прямо ему под ложечку. Комната словно закачалась, пошла рябью. На его верхней губе выступила полоска пота.
— Кто это? — сказал он так медленно, что слова плохо вязались друг с другом.
— Ты знаешь меня, Уолтер. Ты давно меня знаешь. — И тишина; на другом конце повесили трубку.
— Надо же, — сказала женщина, — как, по-твоему, они узнали, что ты у меня в номере; то есть… что, плохие новости? У тебя вид…
Уолтер упал на нее, прижимая ее к себе, притиснув свою мокрую щеку к ее.
— Обними меня, — сказал он, обнаружив, что еще может плакать, — крепче, пожалуйста.