За этими скромными парами, на которых особенно отчетливо виднелась неизгладимая печать времени, снова следовало несколько блистательных пар. Ружиц вел разряженную панну Дажецкую, унаследовавшую высокий рост Корчинских и холодные черты своего аристократического отца, а жених ее, бледный блондин с английскими бакенбардами и титулом графа, подал руку ее юной сестре, живой и кокетливой брюнетке. Затем шел Кирло с Тересой Плинской, которая в этот день повязала платком уже не лицо, а горло, и вел ее так, что многие, оглядываясь на них, улыбались, а кое-кто даже громко засмеялся. Он закатывал глазки, прижимал ее руку к себе и что-то нашептывал ей на ушко; видимо, он выбрал эту даму ради шутки и смеха. Наконец уже в беспорядке хлынула молодежь под предводительством двадцатилетнего сына и четырнадцатилетней дочери хозяев.
Юстина, поднявшись с места, быстро приблизилась к отцу, который, не обращая внимания на то, что обед окончился, с жадностью доедал огромную порцию пирожного. Наклонив свою голову, украшенную роскошною короной черных волос и двумя полевыми цветами, она дотронулась до его плеча.
— Пойдемте, папа!
— Сейчас, сейчас… видишь, я кончаю.
— Все вышли, — тихо настаивала Юстина, — одному за столом неловко оставаться.
Голубые глаза старика растерянно поднялись на склоненное над ним лицо дочери.
— Неловко… правда, неловко… Ну, делать нечего, пойдем…
Он кинул взгляд на недоеденное пирожное, старательно отер салфеткой свои седые усы и пошел с Юстиной вслед за другими.
— Обед был недурен, — бормотал он, — очень недурен… Филе немножко пережарено… но зато цыплята и спаржа — прелесть! Ты ела, Юстина?
— Ела, отец.
— Ха-ха-ха! — рассмеялся старик и с веселою усмешкой взглянул на дочь. — Да разве ты обращаешь внимание на такие вещи? Ведь в голове-то у тебя что? Ветер ходит! Я вот слышал, как Кирло говорил пани Эмилии, что будто бы Ружиц в тебя… того… да и Зыгмунт снова подъезжать начинает… Старая история!.. Помнишь, а? Хоть и женатый, но сердцу-то не закажешь, — я по себе знаю… помню.
Юстина шла ровным шагом с высоко поднятой головой. Можно было подумать, что она не слышит отца.
В столовой осталось лишь несколько лакеев, которые прибыли со своими господами и помогали прислуживать за столом единственному в этом доме камердинеру. Здесь же оставалась и панна Марта, в праздничном платье, с бантом на шее и высоким гребнем в волосах. За обедом она почти не присаживалась, хотя прибор ее стоял на столе; все время она зорко следила за тем, чтобы кушанья подавались в надлежащем порядке, быстро и исправно.
Уже за неделю до этого торжественного дня у нее не было ни минуты покоя, и, когда гости покинули столовую, она в изнеможении упала на стул, опустив на колени руки. При этом она сгорбилась и низко склонила голову, отчего ее рослая фигура вдруг съежилась и стала казаться маленькой. На поникшем лбу резко обозначались морщины, когда ее задумчивый взгляд скользил по длинному столу и сдвинутым в беспорядке стульям. Уставясь в одну точку, она покачивала головой, словно в памяти ее возникали иные лица и картины, некогда виденные здесь. Ее горящие глаза потускнели и затуманились слезами.
Вдруг сзади нее раздался резкий дискант домашнего слуги Франека:
— Кофе подан!
Как пружина, она вскочила со стула и размашистым шагом бросилась в угол, где на отдельном столике уже стоял большой сосуд с только что сваренным кофе. Панна Марта схватила его и принялась наливать кофе в старинные фарфоровые чашки.
— Франек! — на всю комнату загремел ее низкий, слегка охрипший голос. — Ты как это вытер чашки? Пыль снизу! Сейчас мне подай сюда чистое полотенце, ротозей, слышишь?
Между тем гости, выйдя из-за стола, парами прошли через большую прихожую и, остановившись посреди гостиной, стали расходиться, церемонно кланяясь. Пани Анджейова (вдова пана Андрея), не поднимая глаз, поблагодарила деверя тенью улыбки и легким кивком головы, которую снова высоко вскинула. Дажецкая не отпускала руки своего толстого соседа, который поздравлял с блестящей партией, представившейся ее дочери, и сжимала ее так сильно, что все браслеты у нее на руках звенели. Маленькая юная Корчинская (жена Зыгмунта Корчинского) присела перед своим холодным, мрачным супругом в шутливо глубоком реверансе, а потом снова охватила его руку, словно не желая ни на минуту с ним разлучаться.
— Tu fais des folies, Clotilde — тихонько увещевал ее муж.
— Mais, puisque je suis folle de toi! — шепнула она, прильнув к нему всем телом и поднимая на него глаза.
Пани Эмилия, провожавшая дам к диванам и креслам, кончала разговор с высоким и словно накрахмаленным зятем своего мужа; учтиво обернув к ней тонкое бледное лицо, обрамленное седеющими бакенбардами, он пространно и красноречиво описывал ей красоты Швейцарии.
— Если бы вы когда-нибудь пожелали вырваться из этой глуши, я уверен, даже недолгое пребывание в пленительной Швейцарии отразилось бы самым счастливым образом на вашем здоровье и настроении.
Однако здоровье и настроение пани Эмилии в данную минуту, повидимому, были в самом лучшем состоянии; при взгляде на ее оживленное лицо трудно было догадаться, каким мучениям подвергалась она за последние дни. Уже один приезд детей, нарушивший регулярное течение ее жизни, стоил ей нескольких бессонных ночей, а тут еще именины… Она со страхом ожидала появления мигрени, невралгии, головокружения, — одним словом, чего-нибудь такого, что помешает ей принять гостей. С этим опасением она жила днем и просыпалась ночью, принимала удвоенные дозы брома, полоскала горло раствором разных солей, втирала различные мази в места, где могла ожидать появления какой-нибудь боли. Так шло до сегодняшнего утра, когда она за очень скромным и очень продолжительным туалетом вспоминала свое прошлое и воспылала желанием снова хоть один день быть такой, как встарь. Она вышла в гостиную возбужденною и бодрой, с необычною живостью движений, с таким же блеском глаз и улыбкой, с какими теперь отвечала двум соседкам на вопрос о ее слабом здоровье.
За открытой настежь стеклянной дверью стояла высокая стена зелени; клены, яворы, липы и вязы, переплетая неразрывной сетью свои могучие ветви, теснились толпой, словно наступая друг на друга. Густые плети дикого винограда, образуя толстые колонны и прозрачные фестоны, осеняли ведущую в сад просторную террасу, куда хозяин дома привел наиболее почетных гостей и родных и угощал их сигарами.
В одном из углов гостиной, близ открытого фортепиано, о чем-то тихо разговаривали Ружиц, молодой граф с бакенбардами по английской моде и Зыгмунт Корчинский. Они не вышли курить на террасу вместе со старшими соседями и хозяином; разговор между ними, несмотря на их отдаленное знакомство, завязался как-то случайно. Похожи они друг на друга не были, но всё — их платье, напоминавшее последнюю картинку мод, фигуры, движения, в высшей степени элегантные и изящные, манера процеживать слова сквозь зубы и пересыпать речь французскими выражениями, — все говорило, что это люди одного типа, продукт одного и того же воспитания и положения. Граф медленнее тянул слова, употреблял французских фраз больше, Зыгмунт Корчинский меньше, но волосы у него были длиннее, чем у графа, и в наружности его замечалось что-то мечтательное, намекающее на его артистическую деятельность.
В эту минуту он рассказывал о своем двухлетнем пребывании в Мюнхене, которое доставило ему более пользы и удовольствия, чем занятия в разных академиях художеств — сначала в венской, потом в парижской и дюссельдорфской. Граф также одобрял Мюнхен, Вену и Париж, но предпочитал всему Италию, где среди очаровательной природы, по его мнению, находятся прекраснейшие во всем свете женщины.
Ружиц, дольше всех проживший в Вене, считал этот город самым веселым и там, как объяснял он с иронической улыбкой, оставил свои лучшие воспоминания. Тут все трое обменялись более или менее сочувственными взглядами.