Выбрать главу

А все-таки надо правду сказать: хоть ты бейся, хоть не бейся, а как придется концы с концами сводить, в результате все ничего и очень мало выходит… Вот и я, например… я ли, кажется, не поревновал, а все под старость голову приклонить негде! Хоть и сказал в ту пору его превосходительство, хлопнувши меня по животу, что тут, мол, все курочки да гусочки хапанные сидят, а ведь, коли по совести-то сказать, какие же это курочки? Наши, брат, курочки русские: худенькие, маленькие да жиденькие — в силу ими насытиться. Вот тех бы индюшек попробовать, которые к его превосходительству на стол от откупщика подаются, ну, тогда точно: вышли бы мы и телом побелее, и ростом поавантажнее… Так вот и смекай ты, как в свете жить, беспечальну быть!

Однако сытым быть можно. Главное, мнение надо в себе победить, кичливость плотскую смиренномудрию духовному покорить, а пуще всего под суд не попадать, потому что в уголовную хоть и однажды попадешь, однако после того всю жизнь будешь счастлив, все равно как бы на затылке тебе кожу взрезали или на лбу клеймо напечатали. А наш брат как дорвется до теплого местечка, так не то чтоб смелостью, а больше озорством действует: я-ста да мы-ста — ну, и разбросает все зря: того ему не надо, то для него презрительно… А ты, коли хочешь невредимым быть, все бери, ничем не брезгуй, да не плюй в бороду-то, не плюй! а пуще ее погладь, потому что и жизнь-то твоя вся в бороде заключается*.

И еще: его сивушество иерусалимского князя Полугарова паче звезд уважай*. Помни: он по всей земле, всех кабаков, выставок всерадостный обладатель и повелитель… кто ж ему равен?

Итак, сударь, ты от меня напутствован. Иди же ты с миром и не сомневайся… А меня оставь… потому что я умирать хочу!

Зубатов

Генерал Зубатов, бог ему судья, не очень-таки долюбливал меня. «У вас, — говорит, бывало, — слишком голова горяча, милостивый государь, — вы диалектике, милостивый государь, предаетесь!.. служба требует дела, а не соображений, милостивый государь!.. она требует фактов, фактов и фактов!»

И все этак строгим манером.

И держал он меня, по случаю диалектики, в великом загоне; пройти, бывало, по улице совестно; словно и заборы-то улыбаются и шепчут тебе вслед: «Диалектик, диалектик, диалектик!»

А под диалектиком разумел Семен Семеныч отчасти такого человека, который пером побаловать любит, отчасти такого, который на какой-нибудь официальный вопрос осмеливается откликнуться «не могу знать», а отчасти и такого, который не бежит сломя голову на всякий рожон, на который ему указывают.

К балующим пером Семен Семеныч адресовался обыкновенно следующим образом:

— Что вы мне, милостивый государь, там рассказываете? Какие вы там нашли еще препятствия? Разве вам велено вникать в препятствия? Разве вас об этом спрашивают? Я, милостивый государь, тридцать пять лет служу и, благодарение богу, никогда никаких препятствий не видал!

— Помилуйте, ваше превосходительство, ведь это все равно что на камне рожь сеять…

— Ну, что ж-с!.. и посеем-с!..

— Да ведь рожь-то не вырастет!

— Вырастет-с! а не вырастет, так будем камень сечь-с!

— А она и от этого не вырастет!..

— И опять будем сечь-с! нам до этого дела нет, что́ можно и что́ нельзя… а мы будем сечь-с!

К «немогузнайкам» Семен Семеныч обращался так:

— Что вы мне там доносите и два и три? вы должны сказать мне прямо или два, или три… служба не терпит этой неопределенности…

— Осмелюсь доложить вашему превосходительству, что…

— Знаю я это, милостивый государь, очень знаю… но ведь

мне нужны не «или» ваши, а настоящая цифра, потому что я эту цифру должен в ведомости показать, и итог… да, и итог, сударь, подвесть!.. в какую же силу я ваше «или» тут сосчитаю?..

Но всего более антипатичен был для него третий сорт диалектиков.

— Я вам приказал, сударь… почему вы не исполнили? — говорил он им, принимая самые суровые тоны.

— Так и так, ваше превосходительство, я был на месте и убедился, что указываемый вами рожон совсем не рожон…

— А разве об этом вас спрашивали? а знаете ли вы, милостивый государь, что за подобные рассуждения в военное время расстреливают?

И так далее, в том же тоне и духе. Одним словом, генерал любил, чтоб чиновник смотрел у него весело, не рассуждал и тем менее противоречил, не сомневался, не провидел и на ногу был легок.

И вдруг, в одно прекрасное утро, он задумался. Долго он думал и сначала, по-видимому, скорбел и вздыхал, но наконец приятная улыбка озарила уста его.

— А что ж, — сказал он, — в самом деле! надо же и им дать вздохнуть… трудненько оно будет… правда… а впрочем, что за вздор — не боги же горшки обжигали!

В этот же день я был приглашен к его превосходительству и удивлен следующею речью:

— Вот, любезный друг, — сказал он мне ласково, — оказывается теперь, что мы с вами до сих пор спали, то есть не то чтоб совсем спали, а так, знаете, скользили по поверхности… составляли там ведомости… наблюдали, чтоб входящие и исходящие не были закапаны… Выходит, что все это было не нужно… д-да!

— Д-да! — повторил я в изумлении.

— Выходит, что от этого у нас и торговля не развивается… и фабрик нет… и богатство народное… тово…

Я видел по его лицу, как все эти непривычные выражения мучительно зарождались в его голове и еще мучительнее сходили с языка.

— Выходит, нам надо теперича заняться настоящим делом! — сказал он решительно.

— Слушаю-с, ваше превосходительство!

— Да; теперь это нужно… теперь вот и Европа на нас посматривает… ну, да и время совсем не то! ведь, в самом деле, как подумаешь, что значит время-то!

Генерал улыбнулся и начал загонять ногою в угол валявшуюся на полу бумажку.

— Вот хоть бы вчера, — продолжал он, — ведь как казалось все гладко, все прекрасно… плыли мы, можно сказать, по океану и воды даже под собой не слышали… а нынче…

— Отчего же, однако, вашему превосходительству кажется, что нынче все изменилось?

— Да нет! неужто ж вы этого не чувствуете? ведь пора же, пора нам наконец сбросить с себя это скифство!.. надо же и нам когда-нибудь стать в уровень с Европой… ведь этак мы того дождемся, что нас поместят в число пастушеских народов!.. И дождались бы!

Глаза Семена Семеныча сверкнули гневом.

— Разве ваше превосходительство получили какие-нибудь известия из Петербурга? — спросил я робко.

— Нет, вы меня не понимаете! Я просто убедился, что не может это так оставаться, и потому на первый раз призывал уж нынче частного пристава Рогулю* и сказал ему, чтоб он отнюдь не смел волю рукам давать… потому что ведь это, наконец, нельзя же: все в рыло да в рыло!

При этих словах я вспомнил, что действительно Рогуля еще утром приезжал ко мне весь встревоженный и объявил, что его превосходительство находится в восторженном состоянии.

— А что? — спросил я.

— Да помилуйте, — отвечал он, — чуть свет меня поднял… я думал, что какое-нибудь упущение или пожар… скачу, и что же-с? «Я, говорит, затем тебя призвал, чтоб напомнить, чтоб ты не дрался, а действовал кротостью и собственным примером; если ж ты будешь драться, так я тебя, подлеца, самого таким образом откатаю, что ты три дня садиться не будешь»… посудите сами, ваше высокоблагородие!

В ту минуту я не разобрал хорошенько этого обстоятельства и даже утешал Рогулю, что, должно быть, его превосходительству во сне что-нибудь нехорошее привиделось; но теперь… теперь я сам начинал догадываться, что тут действительно есть какой-то пунктик, который не далее как в прошедшую ночь зародился в голове его превосходительства, но к утру вырос и распространился вширь с погибельною быстротой.