Выбрать главу

Тоська Соловьев, чаще называвшийся Антоном Семеновичем, — были мы с ним двойные тезки — имел отроду только десять лет. Он был найден Белухиным в нашем лесу умирающим от голода уже в беспамятстве. На Украину он выехал из Самарской губернии вместе с родителями, в дороге потерял мать, а что потом было, и не помнит. У Тоськи хорошенькое, ясное, детское лицо, и оно всегда обращено к Белухину. Тоська, видимо, прожил свою маленькую жизнь без особенно сильных впечатлений, и его навсегда поразил и приковал к себе этот веселый, уверенный зубоскал Белухин, который органически не мог бояться жизни и всему на свете знал цену.

Тоська стоит в головах у Белухина, и его глазенки горят любовью и восхищением. Он звенит взрывным дискантным смехом ребенка:

— Черная обезьяна!

— Вот Тоська у меня будет молодец, — Белухин вытаскивает его из-за кровати.

Тоська в смущении склоняется на белухинский живот, покрытый ватным одеялом.

— Слушай, Тоська, ты книжки не так читай, как Колька, а то, видишь, он всякую сознательность заморочил себе.

— Не от книжки читает, а книжки его читают, — сказал Задоров с соседней кровати.

Я сижу рядом за партией в шахматы с Карабановым и думаю: «Они, кажется, забыли, что у них тиф».

— Кто-нибудь там, позовите Екатерину Григорьевну.

Екатерина Григорьевна приходит в образе гневного ангела.

— Это что за нежности? Почему здесь Тоська вертится? Вы соображает что-нибудь? Это ни на что не похоже!

Тоська испуганно срывается с кровати и отступает. Карабанов цепляется за его руку, приседает и в паническом ужасе дурашливо отшатывается в угол:

— И я боюсь…

Задоров хрипит:

— Тоська, так ты же и Антона Семеновича возьми за руку. Что же ты его бросил?

Екатерина Григорьевна беспомощно оглядывается среди радостной толпы.

— Совершенно так, как у зулусов.

— Зулусы — это которые без штанов ходят, а для продовольствия употребляют знакомых, — говорит важно Белухин. — Подойдет этак к барышне: «Позвольте вас сопроводить». Та, конечно, рада: «Ах, зачем же, я сама проводюся». — «Нет, как же можно, разве можно, чтобы самой» Ну, до переулка доведет и слопает. И даже без горчицы.

Из дальнего угла раздается заливчатый дискант Тоськи. И Екатерина Григорьевна улыбается:

— Там барышень едят, а здесь малых детей пускают к тифозному. Все равно.

Вершнев находит момент отомстить Белухину:

— Зззулусы нне едят ннникаких ббарышень. И конечно, кккультурнее ттебя. Зззаразишь Тттоську.

— А вы, Вершнев, почему сидите на этой кровати? — замечает его

Екатерина Григорьевна. — Немедленно уходите отсюда!

Вершнев смущенно начинает собирать свои книжки, разбросанные на кровати Белухина.

Задоров вступается:

— Он не барышня. Его Белухин не будет шамать.

Тоська уже стоит рядом с Екатериной Григорьевной и говорит как будто задумчиво:

— Матвей не будет есть черную обезьяну.

Вершнев под одной рукой уносит целую кучу книг, а под другой неожиданно оказывается Тоська, дрыгает ногами, хохочет. Вся эта группа сваливается на кровать Вершнева, в самом дальнем углу.

Наутро глубокий воз, изготовленный по проекту Калины Ивановича и немного похожий на гроб, наполнен до отказа. Завернутые в одеяла, сидят на дне подводы наши тифозные. На краю гроба положена доска, и на ней возвышаемся мы с Братченко. На душе у меня скверно, потому что предчувствую повторение той же канители, которая встретила Ветковского. И нет у меня никакой уверенности, что ребята едут именно лечиться. В общей свалке несчастья они меньше всех могут надеяться на счастливый случай, а тем более на чью-либо заботу.

Осадчий лежит и судорожно стягивает одеяло на плечах. Из одеяла выглядывает черно-серая вата, у моих ног я вижу ботинок Осадчего, корявый и истерзанный. Белухин надел одеяло на голову, построил из него трубку и говорит:

— Народы эти подумают, что попы едут. Зачем такую массу попов везут?

Задоров улыбается в ответ, и по этой улыбке видно, как ему плохо. В больничном городке прежняя обстановка. Я нахожу сестру, которая работает в палате, где лежит Костя. Она с трудом затормаживает стремительный бег по коридору.

— Ветковский? Кажется, в этой палате…

— В каком он состоянии?

— Еще ничего не известно.

Антон за спиной дергает кнутом по воздуху:

— Вот еще: неизвестно! Как же это — неизвестно?

— Это с вами мальчик? — сестра брезгливо смотрит на отсыревшего, пахнущего навозом Антона, к штанам которого прицепились соломинки.

— Мы из колонии имени Горького, — начинаю я осторожно. — Здесь наш воспитанник Ветковский. А сейчас я привез еще троих, кажется тоже с тифом.

— Так вы обратитесь в приемную.

— Да в приемной толпа. А кроме того, я хотел бы, чтобы ребята были вместе.

— Мы не можем всяким капризам потурать!

Так и сказала «потурать». И двинулась вперед.

Но Антон у нее на дороге:

— Как же это? Вы же можете поговорить с человеком!

— Идите в приемную, товарищи, нечего здесь разговаривать.

Сестра рассердилась на Антона, рассердился на Антона и я:

— Убирайся отсюда, не мешай!

Антон никуда, впрочем, не убирается. Он удивленно смотрит на меня и на сестру, а я говорю сестре тем же раздраженным тоном:

— Дайте себе труд выслушать два слова. Мне нужно, чтобы ребята выздоровели обязательно. За каждого выздоровевшего я уплачиваю два пуда пшеничной муки. Но я бы желал иметь дело с одним человеком. Ветковский у вас. Устройте так, чтобы и остальные ребята были у вас.

Сестра обалдевает, вероятно, от оскорбления.

— Как это — «пшеничной муки»? Что это — взятка? Я не понимаю!

— Это не взятка — это премия, понимаете? Если вы не согласны, я найду другую сестру. Это не взятка: мы просим некоторого излишнего внимания к нашим больным, некоторой, может быть, добавочной работы. Дело, видите ли, в том, что они плохо питались и у них нет, понимаете, родственников.

— Я без пшеничной муки возьму их к себе, если вы хотите. Сколько их?

— Сейчас я привез троих, но, вероятно, еще привезу.

— Ну идемте.

Я и Антон идем за сестрой. Антон хитро щурит глаза и кивает на сестру, но, видимо, и он поражен таким оборотом дела. Он покорно принимает мое нежелание отвечать его гримасам.

Сестра нас проводит в какую-то комнату в дальнем углу больницы, Антон привел наших больных.

У всех, конечно, тиф. Дежурный фельдшер несколько удивленно рассматривает наши ватные одеяла, но сестра убедительным голосом говорит ему:

— Это из колонии имени Горького, отправьте их в мою палату.

— А разве у вас есть места?

— Это мы устроим. Двое сегодня выписываются, а третью кровать найдем, где поставить.

Белухин весело с нами прощается:

— Привозите еще, теплее будет.

Его желание мы исполнили через день: привезли Голоса и Шнайдера, а через неделю еще троих.

На этом, к счастью, и кончилось.

Несколько раз Антон заезжал в больницу и узнавал у сестры, в каком положении наши дела. Тифу не удалось ничего поделать с колонистами.

Мы уже собирались кое за кем ехать в город, как вдруг в звенящий весенний полдень из лесу вышла тень, завернутая в ватное одеяло. Тень прямо вошла в кузницу и запищала:

— Ну хлебные токари, как вы тут живете? А ты все читаешь? Смотри, вон у тебя мозговая нитка из уха лезет…

Ребята пришли в восторг: Белухин, хоть и худой и почерневший, был по-прежнему весел и ничего не боялся в жизни.

Екатерина Григорьевна накинулась на него: зачем пришел пешком, почему не подождал, пока приедут?

— Видите ли, Екатерина Григорьевна, я бы и подождал, но очень уж по шамовке соскучился. Как подумаю: там же наши житный хлеб едят, и кондер едят, и кашу едят по полной миске, — так, понимаете, такая тоска у меня по всей психологии распространяется… не могу я наблюдать, как они этот габерсуп… ха-ха-ха-ха!