Выбрать главу

— Семка говорил, что ты ждешь здесь… Что случилось?

— Дело к вам есть.

Ольга мяла в руках длинный стебель тростника. Глаза ее были потуплены и устремлены на серые, потемневшие от воды доски днища.

— Письмо пришло… Вот я и хотела, чтобы вы прочитали, барышня. Письмо по-польски.

Она оглянулась и вытащила из-за блузки крохотный, весь измятый клочок папиросной бумаги. Ядвига взяла в руки этот грязный лоскуток.

— Привез тут один человек, был на ярмарке, ему там дали.

Ядвига тщательно разгладила измятую бумажку. Она вся была исписана мелкими, бисерными строками.

Тюремная записка, прошедшая, наверно, десятки рук, прежде чем из дальних краев, из-за мрачных тюремных стен у самой немецкой границы добралась сюда, в затерянную среди болот и трясин деревушку.

И сразу бросилось в глаза, врезалось в сознание одно слово. Оно вынырнуло на серую поверхность, закричало, завопило во весь голос. Похолодев, Ядвига осторожно подняла глаза на Ольгу. Ольга сидела, обняв руками колени, и жевала длинный стебель тростника. Покусываемый мелкими зубами, стебель колебался в воздухе. Круглые черные глаза внимательно смотрели на Ядвигу.

— А сможете вы прочесть, барышня? Мелко уж очень написано.

Одно мгновение Ядвига чуть не поддалась соблазну сказать, что не в состоянии прочесть мелкие стершиеся значки. Пусть эта девушка встанет и уйдет, как пришла сюда, с тем же спокойным взглядом черных глаз. Пусть сотрутся, исчезнут слабые карандашные линии, пусть пропадает пропадом этот листок, прошедший уж бог знает сколько рук, прежде чем попал сюда из далекого города.

Она колебалась. Но ведь это ничего не изменит. Пусть даже сотрутся, исчезнут слова, все равно неотвратимо существует то, что они возвещают. Рано или поздно известие все равно придет, и этой девушке придется принять на себя его бремя.

Глухим, не своим голосом она стала читать.

Черные глаза становились все круглее. Краска сбежала с загорелого лица.

— Значит, Сашка…

Ядвига не решалась взглянуть на девушку и смотрела в сторону, на медленно текущую воду. Вот плавает ольховый листок, кружится, явственно видна каждая жилка на нем. К листку подплыла любопытная уклейка, серебристая спинка блеснула на солнце. За ней другая. Мелкая рыбешка зароилась на поверхности желтоватой воды, вокруг листка заплясали металлические блики.

Ольга в раздумье подсчитывала:

— Июль, август, сентябрь… В ноябре он должен был выйти.

Ядвига украдкой взглянула на нее. В лице Ольги не было ни кровинки. В течение одной минуты она постарела, поблекла. Побледневшие губы отвисли, черты огрубели, она сразу стала некрасивой.

— В ноябре… Сколько же это еще было бы?

Худощавые пальцы сгибались один за другим. Ольга считала.

— Пять месяцев, — помогла ей Ядвига, с досадой слушая деревянное звучание собственного голоса.

— Пять, — повторила Ольга, словно как раз это и было самое важное.

Внезапно подул легкий ветерок, и деревья над головами девушек зашелестели неожиданной музыкой.

— Надо будет дома сказать… И Олене…

Верно, еще и Олена, сестра Петра. Вопрос о Сашке вдруг подошел ближе, стал более реальным, отчетливым. Ядвига с трудом пыталась припомнить стершиеся в памяти черты Сашки. Сколько лет назад это было? Она бегала тогда на большой выгон у реки. Мальчишки из милости разрешали ей сесть на лошадь. Каким страхом сжималось ее сердце, когда из-под копыт взлетали фонтаны воды, когда лошадь так низко наклоняла голову, что Ядвига лишь с трудом удерживалась на ее спине; а лошадь пила и пила быстро бегущую воду, шумно втягивая мягкими, бархатными губами, вздрагивая от укусов оводов, которых над рекой была тьма. Ведь это Сашка, старший из всех, напугал тогда ее лошадь, и она, Ядвига, под общий смех свалилась в воду. И вот теперь Сашка через пять месяцев должен был выйти на свободу. Ядвига скорбно удивилась глупой жестокости времени, которое текло столько лет и вот, как нарочно, оборвалось теперь, не могло переждать еще эти пять месяцев.

Ах, сколько скандалов устраивала ей мать из-за этих экскурсий на выгон, из-за того, что она «водилась» с мальчишками! А теперь Сашки уже нет.

Ольга вдруг громко зарыдала. Заломила темные, натруженные руки. Ядвига тревожно оглянулась на дом, но на дорожке никого не было. Надо бы что-то сказать, объяснить, чем-то утешить эту девушку, Сашкину сестру. В смятении Ядвига искала слов, но они не приходили, путались в голове, никак не складывались в связную речь. С губ сорвались лишь ненужные, глупые слова:

— Не плачь.

Ольга не слышала. Она рыдала, разрывая зубами зеленый стебель тростника. Черты ее лица некрасиво растянулись, веки сразу опухли, под глазами набухли мешочки. Ядвига с неприятной отчетливостью видела каждое сжатие мускулов плачущего лица Ольги, все ее внимание сосредоточилось на одном: на этом плачущем лице. Память о живом, реальном человеке, которому оно принадлежало, как-то стерлась в сознании. Словно в лодке сидели две Ядвиги — одна внимательно рассматривала лицо плачущей девушки, внимательно и равнодушно, а другая механически повторяла:

— Не плачь.

Вдруг Ольга перестала рыдать и отерла тыльной стороной руки покрасневшие глаза.

— А вы, барышня, ничего не получали от Петра?

Ядвига густо покраснела. В голове у нее зашумело, на мгновение показалось, что она теряет сознание. Она инстинктивно ухватилась за борт лодки.

— От Петра? — пробормотала она в страшном смятении. — От Петра?

Черные глаза пристально всмотрелись в нее и быстро обратились к воде.

— Ведь это же, наверно, неправда, что болтают, будто вы собираетесь за этого… Хожиняка?

— За Хожиняка?

— Ну, за этого, за осадника…

Ядвига не ответила. Она снова отчетливо увидела серебряный блеск уклейки, играющей у самой поверхности воды, и уже не могла отвести от нее глаз. Она ясно видела суживающееся тельце рыбки, ее тупую головку, колеблющийся из стороны в сторону хвостик. Напряженно следила, удастся ли малютке втащить в воду прозрачнокрылую муху, трепещущую в отчаянной попытке спастись от смерти. Она болезненно ощущала, что Ольга еще сидит в лодке, смотрит на нее, думает о ней. Ей мучительно захотелось быть одной, совершенно одной, провалиться сквозь землю, нырнуть в воду, только бы не быть вынужденной терпеть присутствие постороннего человека. Это состояние было ей давно знакомо: исчезает кожа, все звуки и цвета непосредственно достигают нервов, бьют, беспощадно ранят, и нет никакого защитного слоя, вся она отдана на произвол страданий, на нестерпимые, чисто физические муки. Пусть эта девушка уходит отсюда поскорее, пусть убирается. Довольно, довольно…

— Потому, Параска говорила.

Ядвига почувствовала, как в ней шевельнулась неприязнь.

— А Параске какое дело?

Ольга бросила тростинку в воду. Изжеванный, искусанный конец выделялся светлой зеленью. Тростинка почти стояла в воде, едва заметно двигаясь вперед.

— Да так… Говорят и говорят… И не только Параска. Он все ходит в Ольшинки, вот люди и говорят. И мама ваша тоже что-то говорила.

Ольга встала и отряхнула юбку.

— Ну, я пойду. Надо дома сказать.

Ядвига не шелохнулась, съежившись на скамье. Ольга осторожно обошла ее, но лодка все же сильно закачалась. Ядвига, не оборачиваясь, слушала, когда, наконец, затихнут шаги. Ее охватил внезапный холод, назойливая мелкая дрожь. С какой стати Ольга спрашивала об этом, да еще в связи с Петром? Неожиданно она поняла, что вопрос о Петре, вопреки всему, не просто ее личный вопрос. Отчего и почему? Откуда знает Ольга и что она, собственно, знает? Почему она спрашивала о письмах? Это значило, что они что-то знают, имеют об этом суждение, разговаривают на эту тему. И вопрос о Хожиняке тоже перестал быть личным вопросом Ядвиги или хотя бы семейным делом в доме на пригорке. Люди судили об этом, и каково было их суждение — не оставалось ни малейшего сомнения после вопроса, заданного Ольгой. Разумеется, иначе и быть не могло. Но почему? С какой стати?

Она вдруг почувствовала себя словно в западне. Все, что в ней происходило, что она скрывала, было, оказывается, общим достоянием. Общим достоянием была и личная жизнь Ядвиги. Казалось, она была совершенно отрезана от жизни, казалось, ее личные дела были обособлены ее полным одиночеством. Но на самом деле они переплетались с жизнью других людей, прямо касались их, были для них проблемой. Она не могла мучиться одна, решать сама за себя; налицо было еще общественное мнение, и это мнение чего-то от нее требовало. Что думала об этом Ольга? Почему она так некстати заговорила об этом как раз, когда узнала о смерти Сашки и когда должна бы думать о погибшем брате и больше ни о чем? По какому праву она выступила защитницей Петра? Ведь никакого другого смысла не могло иметь то, что она сказала. Откуда она знает и что, собственно, воображает? Ведь не было же ничего, ничего, ничего… Глядя на медленно струящуюся воду, Ядвига до отчаяния ясно осознавала, до какой степени ничего не было между нею и Петром.