— Я не пьян ведь? Не пьян?
— Какое там пьян! Трезв, как рыба…
— Вот я и говорю: кто здесь пьян? Кто пьян? Я — нет. Ты тоже нет.
— Чего тут толковать о пьянстве…
— Правильно… Водка слабенькая, ты сам говорил… Я ведь чувствую. Ты, Хмелянчук, хороший парень. Ты мне скажи, как здесь, в деревне, с кулаками?
Хмелянчук немного поежился и, прищурясь, стал смотреть на закопченное ламповое стекло.
— Как тебе сказать, с кулаками… Какие у нас тут кулаки? Земля, сам видишь, пески да болота… Какой может быть кулак на такой земле?
— Вот, вот и я то же говорю… Взять хоть тебя. Ну какой ты кулак? Я и говорю…
— Оно, конечно, не все одинаковы… Какой-нибудь Рафанюк, к примеру…
— Рафанюк?
— Ну, муж этой Параски, знаешь?
— Ага, красавица Параска. Я заметил. Вот, знаешь, у меня жена дома… Эх, брат, не повезло в личной жизни, ну так не повезло…
Хмелянчук и сам осоловел. Он заметил, что хватил через край, подпаивая Овсеенко. Теперь его излияния приняли сугубо личный характер, а это вовсе не интересовало мужика.
Овсеенко сидел, устремив мутный взор на огонек лампы. Вдруг он вскочил из-за стола.
— Ну, брат, я засиделся, а работа не ждет. Надо идти.
— Я тебя провожу, — предложил Хмелянчук.
Овсеенко не возражал. Он высоко занес ногу, переступая порог.
— Что-то я устал… Тропинка у тебя какая узенькая…
— Ничего, помаленечку дойдем. — Обнимая покачивающегося Овсеенко, Хмелянчук уговаривал его, как ребенка: — Ничего, ничего, дойдем.
— Темно-то как, гляди! — удивлялся Овсеенко.
— Да ведь ночь уже.
— Темно… Классовый враг притаился во тьме… — бормотал Овсеенко, которого окончательно развезло на свежем воздухе.
— Верно, — поддакивал Хмелянчук, поддерживая обвисающего в его объятиях Овсеенко. Но тот вдруг обиделся:
— Ты что? Что ты меня, как пьяного? Я и сам дойду…
— Зачем, как пьяного? Тут пьяных нет.
— Вот я и говорю… Кто пьян? Я, Егор Овсеенко? Егор Овсеенко пьян не бывает.
— Тише, тише, — успокаивал Хмелянчук. — Зачем орать на всю деревню?
— Правильно, зачем орать…
Они благополучно добрались, наконец, до усадьбы, и Хмелянчук проволок пьяного через канцелярию в маленькую комнатку, где Овсеенко, как колода, повалился на постель.
Хмелянчук покосился на запертый ящик стола, куда тот перед уходом спрятал бумаги. Хотел было запустить руку в карман спящего, но раздумал и тихонько вышел на улицу.
Задами он пробрался к попу.
Поп сидел за ужином. Поставив локти на стол, он трудолюбиво обгладывал куриную ножку. Попадья стояла у печки и тяжело вздыхала, сложив руки на животе.
— Что слышно, батюшка? — спросил гость, предусмотрительно усаживаясь подальше от окна, чтобы его не увидели снаружи. Поп заметил его беспокойный взгляд.
— Ефросинья, занавесь-ка окно! — повернул он к жене лоснящееся от жира лицо.
Попадья вздохнула и, тяжело ступая, подошла к окну.
— Никого нет.
— Сейчас нет, а там может явиться, — сопел поп.
Она задернула полотняные, расшитые красными цветами занавески и опять отошла к печке.
Хмелянчуку надоело молчание, нарушаемое лишь хрустом куриных костей под крепкими зубами попа.
— Так как же, отец Пантелеймон?
— Да что ж, известно как! — проворчал поп и с еще большим увлечением принялся за курицу. Хмелянчук покосился на стол. Но, видимо, здесь не предвиделось ничего, кроме курицы, которую уже доедал поп.
— Ефросинья, как там самовар? Завари-ка чаю!
— Чай… Кончается уже чай, — вздохнула попадья, но все же подошла к буфету.
— Вы тоже выпьете чайку? — впервые заинтересовался поп своим гостем.
Хмелянчук угодливо улыбнулся.
— Отчего же… Чайку всегда полезно выпить.
— И сахару чуть-чуть осталось, — мрачно заявила попадья.
— Да уж, ни сахару, ни чаю. Ничего.
— Я вот в Синицах был, — оживился Хмелянчук. — И там то же самое, ничего нет. Все до последнего раскупили.
— Э, есть еще, наверно, немножко, припрятано только.
— Припрятанное, конечно, должно быть…
Разговор опять оборвался. Поп отер жирные пальцы о рясу и теперь следил глазами за женой, возившейся у самовара.
— Заваривай, заваривай, не жалей. Кто знает, что завтра бог пошлет… По крайней мере чайку человек попьет.
— Как у вас с землей? — осторожно спросил Хмелянчук.
Отец Пантелеймон махнул рукой:
— Забрали. Культом, говорят, живешь, сам земли не обрабатываешь, так тебе и не полагается.
— Культом?
— Это что я, стало быть, слуга господень. А ты разве не знал ничего? — вдруг удивился поп.
— Как не знать? Так только спрашиваю.
— А в деревне что? Школу открывают?
— Открыли, как же. Уж и дети ходят…
— Да, вот только слову божию уж там учить не будут, — язвительно заметил поп, а попадья снова, неизвестно уже в который раз, вздохнула, сложив руки на огромном животе.
— Слова божия, конечно, не будет… Удивительно еще, что они церквей не закрывают, — вставил гость.
Поп вскочил так, что стаканы на столе зазвенели.
— Да что ты, ну тебя!
— Я-то тут при чем? А раз они бога не признают, то, стало быть…
— Они бога не признают, и их бог не признает, когда наступит час!
— Оно так, только вот бог далеко, а человек близко…
— Не так-то он далеко, как кажется грешнику! А вот, видишь, церкви и не закрыли! Верующему есть куда прийти помолиться и на горести свои пожаловаться, утешения в господе поискать.
— Много народу было у обедни в воскресенье? Я-то занят был, не мог…
Поп подозрительно взглянул на него:
— Те устроили как раз в это время свою музыку, концерт какой-то.
— Всякие способы в ход пускают.
— Ну, присаживайся, присаживайся, чайку попьешь. Вечер-то прохладный.
Хмелянчук скромно присел на краешек стула и, взяв в руки стакан, глянул на свет сквозь стекло:
— Крепкий!
— Я только такой и пью. Чай, так чтоб уж был чай.
Они медленно, будто священнодействуя, прихлебывали. Широкое лицо попадьи покраснело. Самовар тихонько шумел.
Наконец, поп отставил стакан.
— Ты бы, Ефросинья, пошла на кухню, поглядела бы, что там, — сказал он вдруг, сурово и пристально взглянув на жену. Она зашлепала к дверям, раскачивая широкий колокол юбки. Поп встал и проверил, плотно ли закрыта дверь.
— Не прикроет, а там шатаются, и в сени и в кухню заходят. Долго ли до беды! Уж сам с собой и то боишься разговаривать.
— Конечно, все может случиться, — согласился Хмелянчук.
Самовар тихонько шумел потухая. Горела висячая керосиновая лампа под большим абажуром из разрисованного цветами пергамента. Поп подсел поближе к Хмелянчуку.
— Ну что, есть какие новости? — шепотом спросил он, озираясь на занавешенное окно. — Об этих… о колхозах ничего не говорят?
— Нет. Не раньше, чем к весне. За Синицами, говорят, собираются колхоз этот ихний устраивать, а здесь нет. Так Овсеенко говорил.
— Да-а… Это нехорошо, — сказал поп.
Хмелянчук изумился:
— Почему нехорошо?
— Да ведь если бы колхозы поделали, сразу бы у людей в головах прояснилось. Только что дали им землю — и опять ее отдавать. Небось не понравилось бы.
— Верно! — обрадовался мужик. — Ясно, не понравилось бы.
— Ну видишь… Вот ты и поговори с людьми об этих колхозах.
— Это, значит, насчет чего же?
— Ну, что будут организовывать колхозы. Мол, не сегодня, так завтра…
— Я поговорю, — согласился Хмелянчук. — Только трудно это.
— Тебе легче моего. Все-таки поп, сам понимаешь.
— Да это-то так, — подтвердил мужик, кивая рыжей головой. — Поговорить можно.
— Вот, вот, уж ты там знаешь, как говорить… Только осторожно.
— Известно, осторожно. Сейчас все из-за угла друг за другом подсматривают. Того и гляди в беду попадешь.
— С осадником говорил?
Хмелянчук вздрогнул и искоса, испуганно поглядел на попа.