Выбрать главу

Минутами Петру хотелось возненавидеть Овсеенко, но он не мог. При всех своих недостатках, при всей своей тупости этот Овсеенко все же принес с собой новые веяния, новые взгляды на вещи. Иногда Петр изумлялся тому, как Овсеенко замечал то, на что сам он не обращал внимания: больных детей, грязь в хатах, лебеду, которую варили в горшках, кору, подмешиваемую к хлебу. Замечал и немедленно вспыхивал, вмешивался. Было что-то глубоко человечное в его подходе к людям, к их мелким, мучительным заботам. И Петр видел в этом отблеск великой зари, который падал на всех, кто приходил с той стороны Збруча. Даже на этого Овсеенко, даже на него. А ведь легче было бы не найти в нем ничего, кроме тупости и глупости. Да, это было бы легче.

Петр стал замкнутым; горечь переполняла его сердце. Он ходил по деревне, как чужой; как к чужому относились к нему те, за приход которых он боролся, прихода которых ждал, за которых избивали его палками в карцере. Тогда, после выборного собрания, Петр сказал себе: это ничего. Но дни шли, а он невольно продолжал стоять в стороне, не принимая участия в работе. Впрочем, не он один. Семен, Совюки, все, кто были политически активны до войны, теперь оказались отстраненными. Мало того, с самого начала, организуя сельскую милицию, Овсеенко тщательно устранил всех зачисленных в нее за краткий период пребывания здесь Гончара.

— Один черт в этом разберется, — откровенничал Овсеенко перед Хмелянчуком. — Партию-то распустили… Может, и порядочный человек, но кто там разберет… И зачем мне ответственность брать на себя? Лучше на расстоянии держать…

— Так, так… — бормотал Хмелянчук, не слишком ориентируясь во всем этом. Но он понимал одно — чем меньшую роль будет играть Петр, тем лучше.

Петр раздумывал: не поехать ли в район, поговорить с Гончаром? Но последний разговор с Овсеенко отбил у него охоту и к этому. К тому же оказалось, что Гончар уехал на время из города, а других членов райкома Петр не знал.

И он принялся за свое разоренное хозяйство. Работал яростно, словно хотел наверстать упущенное за два года тюрьмы, когда все хозяйство пошло прахом. Но ничто его уже не радовало. Он похудел, почернел, перестал спать по ночам. Он думал, непрестанно думал о тех днях. Ну да, разумеется, были и провокаторы. Но кто, кто? Тот чахоточный, выкашливающий остатки легких блондин в рваных сапогах, который привозил из города литературу и хриплым от волнения голосом рассказывал о борьбе за освобождение? Или коренастый Юстин, приезжавший к ним на подпольные собрания? Нет, Петру казалось, что из людей, с которыми он сталкивался, — гонимых, преследуемых, горящих огнем веры и борьбы людей, — никто не мог быть изменником, шпионом, предателем, орудием врага. Ведь листовки, которые разбрасывались по деревням, говорили правду, глубокую правду. Люди, которые приходили с листовками, которые в майские, августовские, ноябрьские дни развешивали на деревьях, на телеграфных столбах, на куполах церквей красные полотнища флагов, получали за это долгие годы тюрьмы, избиения, пулю из-за угла, одинокую могилу.

Сашка! За честное, за великое, за святое дело погиб Сашка, умерший в тюрьме под палками.

Провокаторы были, и об этом знали. Чувствовалось, что они есть, когда загадочным образом проваливались ячейки, когда в руки полиции попадали транспорты литературы, когда на следствии оказывалось, что жандармы знают о человеке вещи, которых обычными способами они не могли разнюхать. Да, было и предательство, омерзительная измена делала во тьме свое дело. Но работа велась, и люди безотказно шли в тюрьмы, на смерть, за колючие проволоки «Березы»!

Петр ночи напролет ворочался на своей постели, когда его начинали терзать эти мысли. Глухо стонал сквозь стиснутые зубы.

Камера, тесная, битком набитая камера. Кулачук, с отбитыми легкими, харкающий кровью. Этот не дождался, умер накануне того дня, когда они выбрались из тюрьмы. Кончил свою жизнь в тюремной больнице…

Битком набитая камера, долгие разговоры шепотом, пение вполголоса, вести с воли, приносимые каждым новым заключенным, записки на свободу, о которых никогда нельзя было знать, дойдут ли они до адресата… Скупые вести или полное неведенье о семье. Посылки, собираемые родителями с трудом, с муками… Карцер, допросы, вереница долгих, бесконечных, слагающихся в годы дней. И глубокая вера, упорное ожидание, несокрушимая воля — дождаться, дожить!

И вот он дожил, дождался. Подозрительный элемент, вынужденный нести ответственность за все то, что происходило и на что он не имел влияния.

А приговор выносил Овсеенко. Кто же такой этот товарищ Овсеенко? Молодой человек, который рос в свободной стране, в стране, которая оказывала ему всяческую помощь и поддержку. Его верность, упорство, вера не были испытаны тюремной камерой, прикладами, угрозой смерти. Знал и он борьбу, труды, усилия. Но когда Петр сравнивал жизнь Овсеенко со своей жизнью, с жизнью товарищей по камере, — удивительно удобными, простыми и легкими казались ему пути, которыми тот шел. Гончар другое дело. Тот был уже стократно проверен. Тот на самом деле был тем, кем он должен быть. И Петр снова думал, что надо бы пойти к Гончару, и снова отступал. А если и он?..

А между тем работа в деревне велась. Можно было ругать Овсеенко, можно было жаловаться на тысячи недочетов — и все же делалось многое, и многое менялось изо дня в день.

Сразу же была организована школа. Овсеенко долго не раздумывал.

— А школа у вас где?

— Школы у нас нет, — ответили ему хором собравшиеся.

— Как же это без школы? — изумлялся он. — А дети?

— Да кое-которые ходили в Паленчицы. Но мало кто — далеко очень… Опять же, ни башмаков, ни одежи…

— А остальные?

— Известно, дома сидели, — объясняла Паручиха, не понимая, почему светлые брови Овсеенко высоко взлетели от изумления.

— Кто же их учил?

— Да никто.

— Я своим ребятишкам сама по книжке показывала, — гордо заявила Мультынючиха.

— У моего-то мальчонки как раз большая охота была учиться, да куда там, — времени не было. По правде сказать, люди и сами-то не очень уж грамотные, чтобы как следует ребятишкам показать.

Овсеенко нахмурился.

— Значит, нужна школа.

— Оно бы пригодилось, — согласились крестьяне.

— Школа будет. Пока можно устроить ее здесь, в усадьбе, а там выстроим.

Рафанюк встревожился:

— Только как за нее платить-то придется, за эту школу?

— Это верно, — забеспокоились и бабы. — А то вроде тяжело будет…

— Платить? — удивился Овсеенко.

— Школа-то, конечно, нужна, да вот… В Паленчицах больших денег она стоила…

— У нас ничего не будет стоить. А школа будет, — решительно заявил Овсеенко.

Крестьяне не очень верили, что школа будет. И еще меньше верили, что не придется платить за нее!

— У кого есть дети да кто их учить хочет, — пусть тот и платит. А то они так намудрят, что всех поровну платить заставят, — опасался бездетный Рафанюк. Хмелянчук на всякий случай осторожно поддерживал эти опасения, сам еще не зная, что из этого выйдет.

Но оказалось, что платить никого не заставили, а школа открылась. Приехал из города молодой чернявый учитель. Начались занятия.

Теперь людям захотелось большего. Собственно говоря, захотелось Ольге.

— Собрать бы маленьких, которые еще в школу не ходят. С ними больше всего хлопот… Здесь комнат хватит, могли бы сидеть тут днем. А то люди на работу идут, а детей негде оставить.

— Детский сад! — сказал, оттопыривая губы, Овсеенко. — Что ж, попытаемся организовать детский сад. Я напишу.

Ольга ежедневно бегала в усадьбу, узнать, нет ли ответа. Забегала и в школу. Учитель сам приглашал — пусть заходят послушать.