Выбрать главу

Прохладный воздух овеял ее голову, пахнул в лицо. Она глубоко вдохнула его всей грудью. День клонился к вечеру. Воздух был голубой. Этой осенью деревья сохраняли золотую листву дольше, чем в прошлые годы. Когда она шла по усадебному саду, запахло резким пряным запахом сухой ноябрьской листвы. Торчали стебли отцветших георгин. Кое-где в побуревшей траве ярко сверкал, как крохотный осколок солнца, цветок ноготка. Миром и тишиной дышал осенний день.

Свернув на дорожку, она медленно направилась к своему дому. Он белел на пригорке, новые светлые доски еще не успели почернеть. Наспех сбитый шалаш стоял на месте сожженного сарая. Ей вспомнился розовый отсвет на полу комнаты в ту ночь, когда она вернулась с Хожиняком от венца. Невероятно далеким, ненастоящим представлялось ей все это, — и вот оказалось, что приходится теперь за все держать ответ.

Шелестели листья под ногами. Не походила ли и вся ее жизнь на опавшие листья, которые оторвались от дерева? Им уже нет возврата, их не ждет уже ничто. Любовь к Петру опала, как сухой лист… Хожиняк, — существовал ли он когда-нибудь в действительности? Исчез из жизни так же, как и появился, — и, не видя его месяц, Ядвига постепенно переставала верить в его реальное существование. Может, только во сне были те далекие, неправдоподобно далекие времена, — до того, как шум пропеллера самолета расколол жизнь надвое, разделил на две эпохи, между которыми не было никаких связывающих нитей. Стефек, — куда исчез Стефек и был ли он когда-нибудь? Мать умерла — а может, только растаяла в пространстве? Жила ли она, отравляла ли когда-нибудь ее дни? Все вспоминалось теперь, как повесть о чужой судьбе. Сухие листья под ногами, и дни, увядающие, как осенний лист. Ядвига медленно взбиралась на пригорок. Равнодушно взглянула на поле, — теперь уже не ее поле. И пусть. Она никогда не чувствовала себя его владелицей. Оно принадлежало Хожиняку, чужому человеку, фамилию которого она носила.

Она вошла в дом. В комнате на нее пахнуло запустением. На минуту она задумалась: куда выгонять весной корову, если вся земля теперь уже не ее, — и сама удивилась этой мысли. Весна — далекий срок, тем более что между ею и весной стояло еще нечто, о чем она не хотела, не могла думать, во что не хотела поверить, что также происходило как бы вне ее — хотя очень тесно было с ней связано.

Она бездумно уставилась в окно. Листья облетели с осины, прикрыв золотым ковром землю. На обнаженных ветвях открылся серо-зеленый шар омелы, похожий на птичье гнездо. Глаза не могли оторваться от этого шара. «Стефек полез бы за этой омелой», — невольно подумала она. И вдруг почувствовала короткий, болезненный укол в сердце. Где же Стефек? Жив ли он еще? Тоска по брату охватила ее, но тут же побледнела, потеряла остроту. Испытать бы еще раз обычное человеческое чувство — эту мучительную боль. Но ее не удавалось больше вызвать, ничто уже не доходило до сердца.

Тем временем крестьянское общество утверждало резолюцию сельсовета о конфискации части поповской земли. Хмелянчук задержался, чтобы поговорить с Овсеенко. Тот вытащил бумагу и прочел ему соответствующие места, давая объяснения:

— …и лица, живущие культом.

— Ага, — пробормотал Хмелянчук, стараясь принять вид человека, понимающего, что ему говорят. Овсеенко сбил щелчком кепку на затылок и взглянул на собеседника.

— Понятно?

— Ну да, понятно… А вот как же насчет отца… то есть насчет попа нашего?

— Вот именно. «Лица, живущие культом» — это к попу и относится. Налог заплатит, а земля — это как решили на сельсовете.

— Ага… А насчет его жалованья?

Он говорил медленно, неуверенно. Ему хотелось выполнить поповское поручение, а в то же время он боялся сделать ложный шаг.

— Жалованья? Если кто захочет воспользоваться его услугами, то может ему платить. Мы не запрещаем. Конституция гарантирует…

— Ага… ага… — бормотал Хмелянчук. Он торопливо распрощался и пошел к попу. Тот нетерпеливо ждал его.

— Ну что?

— Да ничего.

— Как ничего?

Попадья, как всегда стоящая у печки, скорбно вздохнула, сложив руки на животе.

— Господи боже…

— Землю — как сельсовет постановил… Жалованье — кто хочет, тот может платить… Не запрещают. Налог вам платить придется, — говорил Хмелянчук с притворно скорбным видом. Искоса, из-под опущенных ресниц он наблюдал попа.

— Еще и налог платить! — простонала попадья. — Все отбирают, грабят, да еще и налог…

— По самой высокой ставке, — скромно вставил Хмелянчук.

— Ох, жизнь, жизнь, — вздохнула попадья и, покачивая бедрами, пошла в кухню. Поп нервно почесал в реденькой бородке.

— Как ты думаешь, не сходить ли к нему?

Хмелянчук испугался:

— К кому?

— Ну, к этому… в усадьбу?

— Зачем?..

— Поговорить… Ведь губят человека, окончательно губят…

Он сопел, царапал бородку, дергал прядки волос. Хмелянчук молчал, что-то обдумывая.

— Что ж, можно и поговорить.

Он вышел отдельно. Поп торопливо направился в усадьбу, но чем ближе подходил он к ней, тем заметнее замедлил шаг. Наконец, он совсем остановился и с минуту постоял размышляя. Потом повертел головой и двинулся дальше. В сенях он оглянулся, три раза размашисто перекрестился и постучал.

— Войдите!

Поп неуверенно огляделся. К счастью, в комнате никого, кроме Овсеенко, не было, и он медленно, волоча ноги, направился к столу. От всей фигуры попа веяло смирением: слегка сгорбленная спина, склоненная голова, сложенные на груди руки. Овсеенко даже привстал, увидев неожиданного гостя. Он немного растерялся, но сильнее всего было любопытство: поп, настоящий поп, в рясе, с бородой, с крестом на груди. Овсеенко внимательно рассматривал его.

Поп начал разговор тихим, страдальческим голосом. Но с первой же минуты почувствовал, что обращается, словно к стенке. Овсеенко отвечал ему на все тотчас же, и поп не нашел нигде ни малейшей щелки, сквозь которую могли бы проникнуть его жалобные аргументы. Овсеенко смотрел на него, как на редкостный экземпляр, пережиток древних времен. Он удобно расселся на стуле, и сразу видно было неравенство между сидящим человеком, имеющим в своих руках власть, и стоящим, пришедшим с просьбой.

Он поговорил немного, уже без всякой надежды, и ушел, чувствуя на спине внимательный взгляд Овсеенко.

Но поп не опустил рук. В тот же день среди баб начались разговоры:

— Попадья говорила, что они собираются уходить.

— Ну?

— Вчера, говорит, за ужином картошку без масла ели, — соболезновала Мультынючиха.

— Ну вот, пузо-то у них маленько опадет, оно и к лучшему, — язвительно заметила Параска. Но, кроме нескольких молодых баб, никто не поддержал ее.

— Все-таки, пастырь духовный.

— Пастырь! Пуще всего он пузо свое пасет… Картошка без масла, как же! Не бойся: как всю жизнь хорошо жрал, так и теперь жрет. Уж его-то нужда не скоро припечет!

— Смотрела я вчера на него… Плох стал батюшка, совсем плох, — вздохнула приятельница Мультынючихи, Олексиха. — Горюет бедняжка.

— Ты бы пошла утешила его, — проворчала Параска. — Только он, кажись, любит, чтобы помоложе…

— А ты бы не молола языком невесть что! — обрушилась на нее Мультынючиха. — Глядела бы за собой! Какой ни на есть, а все же пастырь! Наши грехи замаливает.

Параска пожала плечами и ушла. Бабы долго глядели ей вслед.

— Ишь ведь какая… Правда, говорят, будто она с этим?..

— Кто его знает. И про Иванчука говорили, а вроде ничего и нет…

Мультынючиха прислонилась к калитке, возле которой собрались бабы.

— Да что там Параска… А вот что будет с батюшкой? Неужто соберутся, да и уйдут? Стыд-то какой для всей деревни.

— Известно, стыд!

— Парни в церковь не хотят ходить, ну так они и раньше не ходили. А как же бабам без церкви? Если поп уйдет, церковь, как пить дать, закроют. И помолиться-то негде будет.

— Это уж так. И опять-таки, чем же поп с попадьей жить будут, когда у них жалованье отобрали? И земли за рекой у них тоже теперь нет…