— Она и по-французски говорит, — продолжала госпожа Плонская, не обращая внимания на патефонную диверсию. — Покойный муж не слишком обращал на это внимание, но что касается меня, то я всегда старалась дать детям хорошее воспитание… Моя бабка, урожденная Яновская…
Так и есть. Теперь появилась на сцену бабка. Урожденная Яновская, герба Стремя. Все это, конечно, чрезвычайно интересует господина Владислава Хожиняка.
В чулане по другую сторону дома Стефек с шумом рылся в лошадиной сбруе. Он, видимо, собирался с лошадьми в ночное и даже не зашел в комнату поздороваться. Мать поняла это надлежащим образом — как демонстрацию. Она не позвала сына, но ее бледные губы на мгновение сжались в узкую, жесткую линию.
«И когда он, наконец, уйдет?» — теряла терпение Ядвига. Можно было бы вскочить на Сивку и нестись со Стефеком по целине, по дороге между ольхами, на выгон у леса. А теперь вот Стефек уедет, а этот сидит и сидит, словно невесть что его тут удерживает.
Но Хожиняк как раз поднялся.
— Пора собираться, поздно уже.
Госпожа Плонская принялась любезно, слишком любезно удерживать и приглашать его. Однако осадник больше не садился. Но все равно было уже поздно: скрипнули ворота конюшни, раздался стук копыт во дворе, — Стефек, разумеется, уехал. Ядвига с ненавистью взглянула на осадника.
— Проводи гостя, Ядвиня, — распорядилась мать. — Простите, что сама не провожаю, но, знаете, ноги, ноги…
Конечно, необходимо оправдываться, что хозяйка не провожает до калитки господина Хожиняка. Бабка, урожденная Яновская, герба Стремя, наверно, в гробу перевернулась бы, услышав эти церемонии. Нет, вряд ли в этих Луках было действительно так, как изображает мать, если воспоминание о них не мешает ей так обхаживать первого встречного.
— Пожалуй, лучше будет, Ядвиня, если ты перевезешь гостя на лодке, это ближе, не придется кругом идти.
Девушка открыла дверь. Благоуханием цветов, теплым ветром и прохладным дыханием воды повеяла в лицо теплая ночь. Убей, радостно виляя хвостом, выскочил на дорожку, едва не повалив Ядвигу.
— Пошел ты!
— Хорошая собака, — похвалил Хожиняк и хотел было погладить его, но Убей неприязненно заворчал и побежал за идущей впереди Ядвигой.
Благоухал жасмин, его восковые цветочки белели в темноте. Тропинка вела через сад, сворачивала к хозяйственным постройкам и, суживаясь, тесной расщелиной между двумя заборами спускалась прямо к воде.
Над рекой стоял седой туман. Ядвига легко вскочила в лодку и оттолкнулась веслом. Дно лодки было влажно — опять набралось воды, надо бы заново просмолить лодку, полуботинки промокнут. Надо же придумать — специально надевать их для приема Хожиняка!
— Дайте мне весло, я помогу.
— Не надо, еще лодку опрокинете, — ответила она сурово, гребя к середине реки.
Она не была здесь широка, вода была спокойная, течение едва заметно. Когда-то давно, еще когда отец был жив, здесь проходило главное русло. Из их дома были видны лодки на реке, рыбаки с неводами, непрестанное движение по воде. А затем река изменила свой путь, отодвинулась на восток, едва соединяясь болотистым проливчиком с рукавом, который с трех сторон огибал пригорок Ольшинок. Болотистые пространства между старым и новым руслом заросли тростником, камышами, осокой, служившими приютом бесчисленным стаям диких уток и всякой водяной птицы. Сейчас тростник тихо шелестел во мраке, и звезды тонули в неподвижной воде. Ядвига на мгновение забыла о навязанном ей спутнике. Она с наслаждением втянула ноздрями крепкий запах трав и водорослей.
Над рекой, над тростниками, далеко вокруг земля и воды гремели лягушечьим концертом. Звучал огромный, певучий хор, близкие голоса переплетались с далекими, обгоняли друг друга и снова сливались. И вдруг, как по мановению волшебной палочки, утихли. Замолкли все лягушки: здесь, на реке, на ближних болотах, под ольхами. И лишь как далекий фон шумело, гудело лягушечье пение с реки и притоков озера. И на этом музыкальном фоне вдруг выделился голос солиста.
«Ах-ах-ах!..» — вздыхал он сперва робко и неуверенно, и вдруг взвилась вверх, рассыпалась каскадом звуков прямо-таки птичья песня. Звуки неслись, плыли серебристыми жемчужинками и рассыпались по воде, певец захлебывался собственной песней, в его горлышке звучали скрипки и флейты, звенели маленькие колокольчики. Песня взбиралась все выше и, достигнув вершины, опускалась вниз, щелкая стеклянными бусами. Болотный певец в восхищении, в каком-то безумии тянул свою странную мелодию — сложную песенку, трудную и изысканную. Наконец, голос лягушки взвился к небу поистине соловьиной трелью, ослепительно чистым, хрустальным звуком, и оборвался.
С минуту продолжалась тишина — тишина восторга. И вдруг грянул хор, страстное ликование, единый крик тысячи голосов, захлебывающихся благоговейной радостью. Этот оркестр заглушал плеск весел и воды, бьющейся о высокие борта лодки. Лягушечий оркестр играл, звенел, — и вдруг снова голоса его, как по команде, умолкли. С противоположной стороны отозвался другой солист. И снова зазвучала песня самообожания, высшего восторга, наслаждения пением, несущимся над сонными, туманными водами. Лягушечье горло напрягалось, и из него вырывался не лягушечий голос, нет, — птичья песня и песня оркестра, четкая мелодия, украшенная искусной колоратурой. Как лопающиеся радужные пузырьки, сыпались звуки из гортани невидимого певца, засевшего где-то в осоке, пока его ария не утонула в звучном хоре, в стаккато, четко выделываемых многочисленными музыкантами. Когда же замолкал и хор, слышна была, словно эхо, музыка далеких лугов и болот, и так до самых лесов, утонувших в седом тумане. Ночь пела, звенела, звучала лягушечьими оркестрами.
Нос лодки зашуршал о тростники и слегка ударился о берег.
Ядвига положила весло.
— Вот и приехали.
Она отодвинулась к краю скамеечки, давая дорогу Хожиняку. Но осадник не шевельнулся.
— А не страшно вам будет возвращаться домой?
Она пожала плечами.
— Дойти до дому — сто шагов.
— Все-таки… ночью…
— Мне ночь не страшна, — ответила она сухо, и Хожиняку пришлось отказаться от дальнейшего разговора. Он тяжело встал и пошел по колеблющемуся дну лодки, где плескалась вода.
— До свиданья, спасибо вам, панна Ядвиня.
Она притворилась, что не видит протянутой руки, и, ухватившись за весла, оттолкнула лодку, едва он выскочил на берег.
— Тропинка налево, — прибавила она и повернула лодку. Некоторое время она еще слышала шорох его шагов на узкой, едва протоптанной тропинке. Вскоре они затихли. Ядвига бесшумно поплыла обратно, под тень больших черных ольх, склонившихся к самой воде. У мостков она остановила лодку, но все еще не поднималась со скамейки.
Ночь захлебывалась от лягушечьей музыки. По воде в нескольких шагах от берега стеной шел легкий туман. Но здесь, возле лодки, река чернела во мраке темным зеркалом гладкой воды, в глубине которой сияли звезды. Пахло водой, пряным запахом водорослей, мятой, татарником, сыростью, с лугов доносился запах цветов, а когда поднимался легкий ветерок, из сада струился сладкий, клейкий запах цветущих жасминовых кустов. Ядвига погрузила пальцы в воду. Прохладная вода скользила под ладонью, как живой гладкий зверек. Где-то под ольхами, подмытые корни которых врастали в воду, плеснулась внезапно разбуженная рыба. Вода тихо шелестела, ударяясь о борта лодки. Девушка бездумно засмотрелась на темные струи, на застывшую глубь невидимо уходящей вперед в свой дальний путь реки. Над шелестом ольхи, над лягушечьим гомоном ночь простиралась огромной, необъятной тишиной. Вдруг протяжно, тоскливо закричал сыч. Ядвига вздрогнула. В тростнике по другую сторону ей послышался шорох шагов. Она напрягла зрение. Слышался шепот, кто-то тихо, отрывисто засмеялся. Ядвига различила во мраке два мужских силуэта. По болотам, по бездорожью они направлялись к реке. Сердце ее сжалось. Петра нет, но дело его делают, как будто ничего не случилось. Во тьме крадутся люди, те люди, с которыми был связан Петр, идут на свои таинственные свидания. Кто они, эти незнакомые друзья Петра? Она пыталась рассмотреть их в темноте, но стена тростника уже сомкнулась за ними, и все затихло.