Остальные расходились по домам, чтобы вернуться через неделю, через полторы и тогда уже ставить стога.
А на скошенные луга двинулись теперь тучи аистов. Они слетались со всех сторон и, сделав низкий широкий круг, опускались на зеленую стерню. Их стаи росли — пять аистов, десять, пятьдесят. Скошенный луг издали белел, словно бабы разложили на нем белить холсты. Аисты маршировали по лугам медленно, с достоинством, высоко поднимая красные ноги, осторожно ступая, словно модница, переходящая через грязь. При каждом движении аиста из короткой, подстриженной травы поднимался гейзер кузнечиков. Они зеленым фонтаном взвивались вверх и дождем сыпались на землю в двух-трех шагах, где их снова спугивал следующий аист. Они снова прыгали вверх и падали прямо на острые красные клювы, на головы, на крылья птиц. Когда поднимался ветер, целые легионы их относило к реке, так что вся она покрывалась зеленью, похожей на зелень листьев. Этим пользовались осторожные язи и выскакивала на поверхность плотва, подхватывая неожиданную добычу, чавкали окуни, шумно заглатывая лакомые куски.
Перед закатом солнца на скошенные просторы, покрывая землю темной тенью, опускались тучи скворцов. Когда их спугивал внезапный плеск воды, клекот рассерженного аиста, проплывающая лодка или человеческий голос, они вдруг поднимались в воздух. Трепыхание тысяч крыльев звучало, как шум градовой тучи или отдаленный гром. И они набрасывались на кузнечиков, расплодившихся за теплое лето в бесчисленные орды, в неистребимые легионы, от которых поверхность лугов жила, шевелилась, вздрагивала, как живая.
Аисты и скворцы царили теперь в лугах. Люди показывались изредка — их работа была закончена до зимы. На второй сенокос нечего было рассчитывать в сухое жаркое лето. Только на Оцинке косили два раза.
Но на Оцинке еще стояла высокая трава, постепенно утрачивая майскую зелень и июньские цветы. Бурел щавель, сухо шелестели мешочками семян петушьи гребешки — луг отцветал, время его проходило. А ответа на прошение крестьян все не было. Всякий раз, как староста возвращался из города, его поджидала толпа народа. Дети поднимали крик, когда его лодка появлялась из-за поворота:
— Едет! Едет!
Но староста возвращался ни с чем. А однажды с реки прибежал запыхавшийся Семка:
— Осадник косит на Оцинке.
Ему не поверили. Но мальчик всеми святыми божился, что говорит правду. Тогда кинулись всей толпой туда. Бабы высоко поднимали юбки, даже пожилые мужики бежали сломя голову. Даже Петручиха ковыляла позади всех на своей все еще не зажившей ноге.
Луг на Оцинке лежал весь в солнечном сиянии. Хожиняк, в высоких сапогах, в рубашке с засученными рукавами, косил. Тут же, на кучке травы, лежала сверкающая блеском начищенного ствола винтовка. Коричневый приклад прятался в траве, как притаившийся, готовый к прыжку зверь.
— Вам отдали луг? — охрипшим голосом спросил Иван Пискор, и все замерли в ожидании.
Осадник мгновение поколебался.
— А в чем дело?
— Мы подавали прошение, — мрачно сказал Иван.
— Два злотых гербовые марки стоили, — пискливым срывающимся голосом добавила Паручиха.
Хожиняк отодвинул ногой охапку скошенной травы.
— Я никакого прошения не подавал.
— Как же так, без прошения? — недоверчиво спросил Павел.
— Просто прислали уведомление, что луг отобран за неуплату налогов и отдан мне вдобавок к наделу. У меня ведь совсем нет травы, только возле дома.
Он мгновение помолчал, глядя на лица крестьян, и они показались ему все одинаковыми. Никто не сказал ни слова. Хожиняк отер рукой косу, и прилипшие к лезвию травинки упали на землю. Все взгляды машинально последовали за ними.
— Трава уже отцветает, самое время косить, — прибавил еще осадник. Но и на этот раз никто не отозвался. В нем закипела злоба. Чего он стоит перед ними, как какой-то преступник, и оправдывается неизвестно в чем. Он крепче уперся ногами и взмахнул косой. Захрустела трава. Он взмахнул еще раз, украдкой наблюдая за толпой. А они смотрели, словно впервые в жизни видели косца. Коса ходила ровно, захватывая не слишком широко и не слишком узко. Хорошо косил осадник. Они смотрели на его белую рубашку из покупного полотна, на крепкие ноги в высоких сапогах, на жилистые, мускулистые руки, уверенно державшие косу. Смотрели, словно видели его в первый раз.
Хожиняк пытался не обращать внимания на собравшихся. Но глухие, окаменевшие взгляды невыносимо тяготили его. Он чувствовал их на себе, как непосильную тяжесть, назойливые, осязаемые. Коса задела о засохший комок земли, и он воспринял этот рывок во всем теле. Он попытался взять себя в руки, наладиться. На прокосе торчал кустик, розовый букет запоздавшего кукушкиного цвета. Он со злостью размахнулся еще раз. Кукушкин цвет упал. Хожиняк сделал еще шаг, чувствуя, что косит плохо, что берет то слишком высоко, оставляя всклокоченную стерню, то слишком низко, обнажая серую землю. Он бросил озлобленный взгляд на окружавших его крестьян, приостановился, достал оселок. Мелодический звук понесся по лугу, из-за реки ему ответило певучее эхо. Луг зазвенел серебряным звоном, четким, долго отдающимся в чистом воздухе.
Вдруг крикливо, истерически рассмеялась вдова Паручиха, мать восьмерых детей и владелица одной-единственной коровы, для которой вечно не хватало на зиму корма, так как у управляющего были с Паручихой свои счеты и он неохотно давал ей клочок луга.
Ольга схватила ее за руку, толпа всколыхнулась и медленно, неохотно повернула к деревне. В мертвом молчании они шли к своим избам, по ольховым рощам, по раскисшему, грязному берегу, которого не могла высушить никакая жара.
Но пока между ними и Оцинком не выросла зеленая ольховая стена, они все оглядывались.
Луг сверкал на солнце белыми звездами ромашки, серыми султанами щавеля, высокой, буйной травой. Знакомый, родной, десятки раз кошенный луг на Оцинке.
Но теперь его косил этот осадник, Хожиняк.
Глава VII
Когда у Хожиняка сгорела изба и роса осела на черных углях пепелища, из Паленчиц приехал комендант полицейского поста, и началось тщательное следствие.
С утра до вечера комендант сидел за столом в старостовой избе. Рядом с ним сидел пасмурный Хожиняк, которому временно отвели квартиру у старосты. А перед ними поочередно проходили мужики, бабы и подростки. Староста бегал по деревне и созывал народ. Люди шли, отчего не прийти? Медленно, обдуманно отвечали на вопросы. И Хожиняк снова замечал, как похожи одно на другое, несмотря на видимость различия, все эти лица. Худощавые, смуглые, печальные и суровые. И отвечали они почти одним и тем же голосом, и все одно и то же.
— Мы как раз сидели за обедом, а тут вдруг в поле крик: «Пожар!» Мы выскочили, смотрим, где горит. Моя и говорит: «Наверняка у барыни Плонской в Ольшинках!» Где ж, говорю, в Ольшинках, это правее, к деревне. Мы было собрались бежать туда, а тут как раз мой отец, господин комендант его знает, маленько не в себе он, стал буянить в подклети, я туда, чтобы он какой беды не наделал. Раз уже была беда, когда он вырвал скобу и выскочил. Ну, я с ним там немного задержался, выхожу, огня уже не видать, только дымится немного. Люди и говорят, что у осадника, мол, горело, — пространно рассказывал Макар.
Жена поддакивала ему, кивая в такт растрепанной головой.
— Прибежали дети, говорят, что осадник, мол, косит на Оцинке. Ну, я и пошел посмотреть, как и другие. Видим, косит. Постояли мы, поглядели, потом которые вернулись в деревню, а я опять пошел на реку. Я там наставки ставил. Пришел к вечеру в деревню, там рассказали, что у осадника дом сгорел. Пошел я посмотреть — и вправду сгорел, ни дощечки не осталось. Оно и не диво, дерево сухое, а тут жара такая, вот он и сгорел, — объяснял Павел.
Комендант барабанил пальцами по разложенным по столу бумагам.
— Один ставил?
— Нет… Семка со мной был, сын, значит… А в плавнях мы встретили Совюка, тоже рыбу ловить ехал…
Нет, никто нигде не был один. Обязательно с женой, с ребенком, с соседом. Это они хорошо помнили, как же, всего ведь два дня прошло, можно помнить. Они косили, ловили рыбу, сидели по домам, у всякого было неоспоримое алиби, у всей деревни.