Выбрать главу

Хожиняк выбрал наименее поврежденные снопы и мрачно зашагал рядом с полупустой телегой. Его снова охватил гнев на коменданта, на старосту, на Хмелянчука. В Синицы он, как дурак, съездил совершенно зря. Иван вовсе и не отпирался. Да, он был в Синицах в среду, но до того навестил брата в отдаленной деревне за Синицами, уговаривал его идти вместе. Брат подтвердил это, подтвердили и другие, алиби было установлено непреложно. Все совпадало, даже объяснения старосты. И Иван как ни в чем не бывало ходил по деревне, занимаясь своим делом. Иногда, перед лицом этой очевидной, доказанной невиновности, начинал сомневаться и сам осадник. Он чувствовал, что запутался в каких-то дьявольских сетях, из которых невозможно выпутаться, что за всем этим скрыты какие-то прямо-таки сверхъестественные силы, с которыми немыслимо бороться, преодолеть которые нечего и думать.

На повороте он встретил, наконец, первое человеческое существо. Параска Рафанюк шла в поле, неся в черном глиняном горшке завтрак для жнецов. Ее зеленые глаза равнодушно скользнули по осаднику, по сожженным снопам на возу, выражение ее лица нисколько не изменилось. Она ни о чем не спросила, ничему не удивилась и как ни в чем не бывало пошла дальше. Ему захотелось хлестнуть ее кнутом по лицу, он едва удержался от этого.

Уже почти около самого своего дома он встретил Хмелянчука. Мужик остановился.

— О, что это случилось?

— Ничего. Я уронил папиросу в солому, снопы загорелись.

Хмелянчук покачал головой.

— Папиросу… Вот беда-то! И как это оно могло загореться от папиросы… Вон и руки себе обожгли, надо бы маслом помазать. Смотрите-ка, одна папироса, а что наделала…

Осадник тронул лошадь. Глухая, дикая ненависть нарастала в нем с каждой минутой.

— Вот и получил за всю свою жизнь, — сказал он себе, заводя лошадь в конюшню, и явственно ощутил боль в раненой ноге. Дома он часа два просидел, бессмысленно глядя в половицы. Но пополудни снова поехал в поле. Теперь он шел возле воза, бдительно наблюдая, не летит ли откуда-нибудь огненная стрела, знамение гибели.

— Не выкурить вам меня отсюда, негодяи, не выкурить! — злобно бормотал он, сваливая снопы во дворе. — Хоть издохну здесь, а не выкурить! — Он грозил невидимым врагам. Удивленная лошадь оглянулась и кроткими глазами посмотрела на него.

Хожиняк никого не уведомил о случившемся. Он никак не мог преодолеть ощущения, что староста, узнавая о его неудачах, радуется, хотя и сохраняет на лице выражение строгой официальности, что в его серых глазах мелькает сдерживаемый блеск торжества. Да, наконец, Хожиняк и самому себе начинал казаться смешным с этими вечными жалобами, с вечными обидами, от которых он не умел защититься. Сегодня хлеб, а завтра кто знает? Его новый дом был уже построен, построен крепко, прочно, что твой замок. Сделали это невероятно быстро. Плотники были присланы из города, в течение двух недель стучали топоры, летели золотые стружки, поблескивали серебряные гвозди, дом поднимался словно на дрожжах. Прибегали поглядеть деревенские ребятишки. Они осторожно высовывали из кустов растрепанные головы, подозрительно наблюдая за малейшим движением осадника. Мужики проходили здесь лишь изредка, но Хожиняку казалось, что они окидывают быстро растущее строение взглядом, оценивающим, сколько времени оно будет гореть.

В городе власти пошли ему навстречу с неожиданной готовностью, но в этой готовности просвечивало и желание как можно скорее освободиться от просителя. Видимо, и здесь уже надоели эти вечно повторяющиеся, вечно одни и те же осадничьи истории. Мало того, когда он явился, его спросили: «Вы все еще в Ольшинах?» При одном воспоминании об этом вопросе вся кровь бросалась ему в голову. Ведь его направили именно сюда, в Ольшины, и не на временное пребывание, а навсегда, а те удивляются, что он еще в Ольшинах… Он ясно, как на ладони, видел, что они не понимают и что, несмотря на гораздо более точное, чем у Хожиняка, знание фактов, знание, помноженное на количество всех осадников в округе, они не отдают себе отчета в подлинном положении вещей. Живая кровь, живое биение сердца превращались здесь в мертвую бумажку, и минутами осадник чувствовал себя совершенно беззащитным, брошенным на произвол судьбы, предоставленным самому себе. А ведь он в этих краях представлял нечто большее, чем самого себя. Из всего, что ему говорили там, в Варшаве, прежде чем он сюда приехал, врезалось в память одно: «На всякий случай, если бы что-нибудь началось, быть здесь, стоять твердо, выстоять». Боже милостивый, что здесь сможет тогда сделать один человек среди этой враждебной толпы!

Вечером он пошел к Плонским. Госпожа Плонская приняла его, как всегда, с предупредительной любезностью, но он больше смотрел на хмурое лицо Ядвиги. Теперь он заметил кое-что, чего раньше не замечал. Что с Ядвигой? Почему она не улыбнется ему, почему молчит и глядит исподлобья? Ему хотелось как-то поближе, посердечнее поговорить с девушкой, но он не знал, как начать. Он почти не слушал того, что рассказывала хозяйка. В Луках… Ну, Луки были, да сплыли. Теперь есть Ольшинки, и с этим ничего не поделаешь. А в Ольшинках Ядвиня. Осадник так привык к мысли, что эта девушка будет его женой, что, хотя не обменялся с ней об этом ни одним словом, считал ее самым близким человеком. Ему вдруг захотелось сегодня же поговорить с госпожой Плонской. Тогда будет виднее, как держаться с девушкой.

Он выждал, пока Ядвига пошла доить коров. Крепко стиснув пальцы, так что они хрустнули в суставах, осадник на полуслове прервал рассказ госпожи Плонской о празднике дожинок в Луках.

— Я уж давно хотел поговорить с вами, сударыня…

Госпожа Плонская тотчас сообразила, в чем дело. На губах ее появилась доброжелательная улыбка.

— Я бы хотел жениться на панне Ядвиге. Что ж, я человек простой, не ученый… Но я так думаю, что все равно сидит она в этих Ольшинках, так уж лучше я, чем никто… И мне было бы легче… Ведь уж я-то ее не обижу… Так что, если вы, сударыня, не имеете ничего против, я бы поговорил с панной Ядвиней…

Госпожа Плонская машинально барабанила пальцами по столу.

— Видите ли, я решительно ничего не имею против. Пусть девушка выходит замуж, таково уж наше женское назначение… Разумеется, обстоятельства сложились так… Моя бабка — урожденная Яновская, но вы сами знаете, как пошла наша жизнь. Я не могу повезти дочку в город, чтобы вывозить ее в свет. Что касается здешних помещиков… Вы сами знаете, как тут дело обстоит. Вот только я бы вам не советовала сейчас говорить с ней об этом. Когда познакомитесь получше… Вы захаживайте к нам, все как-нибудь уладится. Я целиком на вашей стороне, но, понимаете, у девушек все по-своему… Полна голова капризов, фанаберии. А уж если упрется, тут ей хоть кол на голове теши. Так что лучше бы немного обождать, не захочет же она остаться старой девой.

На мгновение Хожиняк ощутил разочарование. Чего он, собственно, ожидал? Но все же и это было лучше, чем ничего. Чувствуя себя странно взволнованным, он не стал дожидаться Ядвиги и, напутствуемый любезностями хозяйки, направился домой. Но ему не сиделось и здесь, и, сев в лодку, Хожиняк погнал ее против течения. Так он доплыл до спускающейся к реке ольховой рощи. На верхушках деревьев горело золото заката. Он повернул обратно и тут заметил, что в той стороне, откуда он ехал, остался весь свет, все цвета и краски, а перед ним небо покрыто тучами. Он опустил весло, вода сама несла его обратно. На берегах уже сгущались сумерки, стирались очертания ив. Низко, у самой реки, стлался холодный туман, и небо погасло, но искоса, неизвестно откуда, на волны еще падал золотой и красный отблеск, словно от пожара. Низко нависали тяжелые тучи, и над рекой царила тишина. Далеко на горизонте сверкнула молния, беззвучным полыханием очертила золотом края тяжелой тучи и погасла. Смертельная тишина нависла над водой, и Хожиняк на мгновение почувствовал страх. Мрачный, задумчивый был вечер. Ночные тени все сгущались. Вода приобрела цвет и поблескивание свинца. Нигде не слышно было человеческого голоса, будто река текла по необитаемым землям, по пустыне, по глухой, вымершей стране. Осаднику вдруг показалось, что это и есть подлинный облик этой земли. Лгали солнечные дни, лгала краса цветущих лугов, лгали цвета лазури, зелени и золота, с неисчерпаемой щедростью разбросанные здесь, лгал запах белых цветов калины, лгали ее красные гроздья, лгал птичий гомон в тростниках озер и разливов. Улыбающимся, радостным, свадебным был мир погожими днями, седыми от росы утрами, красочными закатами и жаркими полднями. Но на самом деле это была земля болот, земля нищеты, земля мрачных, молчаливых людей. И как раз этот вечер, затаившийся, прибитый к земле, таящий неведомую и все же явную угрозу, этот мрачный и беззвучный вечер был верным отражением здешней жизни.