Выбрать главу

Гроб установили на высоком катафалке, окруженном олеандрами в кадках. Пахло ладаном, на хорах гудел орган, старый ксендз неторопливо совершал богослужение. Старушка стала на колени и простояла так всю службу, устремив глаза на выбивающуюся из-под крышки белую оборку, слегка колышущуюся от тепла ярко горящих свечей. Стоящая рядом с Хожиняком Ядвига тоже не могла оторвать глаз от этого рукоделия комендантши, послужившего последним местом отдохновения для разбитой головы покойного. Госпожа Плонская молилась, шевеля губами.

Богослужение окончилось. Шестеро полицейских подошли к катафалку. Мать поднялась с колен. Раздался скрежет гроба по деревянному постаменту. Полицейские подняли его на плечи. На темной крышке колебался букет белых, словно вырезанных из бумаги, цветов.

Сановник из Бреста взял под руку старушку мать. Она шла через весь костел, маленькая, запуганная, а за ней медленно двигалась вся толпа.

Из костельного полумрака вышли в зимний морозный, ясный день. Процессия построилась. Госпожа Плонская придерживала длинную юбку, чтобы не волочить ее по снегу на узкой тропинке. Ворота кладбища были открыты. Свежая яма, вырытая в замерзшей земле, рыжим пятном выделялась на сверкающей белизне. Рыжим пятном выделялся и выросший возле нее холмик земли.

— Salve Regina…

Дрожь пробежала по спине Ядвиги. Она уже не однажды слышала эти слова, но всякий раз ее до глубины души потрясало мрачное, страшное песнопение, которым напутствовали уходящих в иной мир. Она почти не знала Людзика, видела его не больше двух-трех раз. Но сейчас не могла не думать о нем. Нет, не о полицейском Станиславе Людзике, а о юноше, которого через несколько мгновений засыплют рыжей глиной. В смерти для нее было нечто ужасное, противоестественное, нечто, против чего все восставало в ее душе. «К чему в сущности все это? — размышляла она. — Зачем, например, живу я, не лучше ли было бы, если бы это меня хоронили в этот ослепительно солнечный, сверкающий непорочной белизной день?» И все же было нечто, что действовало сильнее, чем разум, и заставляло с беспредельной печалью смотреть на темный гроб и белые цветы, неподвижно торчащие в букете, как свернутые из белой бумаги трубки.

— Ad te clamamus, ad te suspiramus dolentes et flentes in hac lacrimarum valle.

Ей перевели когда-то эти слова. Но почему так тяжело было думать о том, что кто-то покидает эту юдоль слез?

Она почувствовала, что глаза ее увлажнились. Вокруг сморкались, комендантша всхлипывала. Одна мать покойника стояла спокойно, только седая голова непрестанно вздрагивала на худой шее.

Солнце пригрело снежные шапки на деревьях, и на землю время от времени тяжело падала белая глыба.

Сановник из Бреста приблизился к краю могилы и начал речь. Ядвига не вслушивалась в слова. Поможет ли это лежащему в могиле? Поможет ли Ивану, который занес топор и обрушил смертельный удар? Она смутно вспомнила похороны отца, вспомнила Сашку, и Петручиху, и всех, кто на ее памяти умер в деревне.

Речь кончилась. Опускаемый на веревках гроб зашуршал о края ямы, забарабанили мерзлые комья земли. Ядвига вслед за другими наклонилась и, взяв несколько комков глины, бросила на гроб. Невыносимый гнет на сердце — вот так и можно лечь в могилу, уйти в землю, навеки покинуть эту переливающуюся красками, светлую от солнца, темную от горя юдоль слез.

Люди медленно расходились. Комендант усаживал в санки мать Людзика. Она жалко улыбалась, горбилась, жалась к сторонке, стараясь занять как можно меньше места. Сановник из Бреста склонился перед ней, целуя ее руку в черной вязаной перчатке. Она пугливо, словно не понимая, взглянула на него. Ей укутывали ноги полостью, старушка кланялась, запинаясь благодарила, извинялась в чем-то. Комендантша и госпожа Плонская сели рядом с ней, комендант остался во Влуках.

Сани быстро скользили в обратный путь. Снег поголубел, в бороздах и углублениях сгущались сапфировые тени. Солнце склонилось к западу, и снег под полозьями поскрипывал все громче. Ядвига сидела неподвижно, в ее ушах еще отдавалось эхо заупокойного пения — грозное, мрачное эхо.

Погруженная в думы, она не сразу осознала, что рядом с ней на заднем сидении — Хожиняк. Он заботливо поправлял сдвинувшуюся полость.

— Мороз крепчает, спрячьте-ка руки, а то недолго и отморозить.

Ядвига послушно спрятала руки в толстых перчатках в мягкую баранью полость. Ее даже удивило, что кто-то заботится о ней.

— Вот все и кончено, — тихо сказал осадник. Девушка кивнула головой.

Снег все более голубел под косыми лучами солнца. Но холмик на кладбище так и будет торчать уродливой, рыжей грудой глины, пока ветер не пригонит новые тучи, пока вьюга не занесет его снегом.

— Вроде и все равно… а все-таки, пожалуй, лучше умереть летом, — тихо сказал Хожиняк.

Ядвига живо обернулась. Да, как раз так она и подумала там, на кладбище. Страшно, должно быть, лечь в такую мерзлую землю, в ледяной холод, и остаться одному на пустом, занесенном снегом кладбище. Летом земля совсем другая — близкая, ласковая, она дышит тогда живым теплом.

— Не совсем все равно. Вот даже и цветов сейчас нет.

— Да, только вот из Бреста привезли, помните, белые?

Ядвига удивилась, что ее сейчас не раздражают ни голос Хожиняка, ни его слова. И как странно, что он подумал то же, что и она, о смерти зимой.

Они въехали в лес. Низко под деревьями уже стлался сумрак и стер очертания покрытых снегом кустов. Только у самой дороги виднелись голубоватые перепутанные следы каких-то лесных зверушек. Ехать по уже накатанной дороге было легко. Бубенчики комендантской запряжки позвякивали недалеко впереди.

— Был человек, и нет его… Сказали речь над его могилой и разошлись… Только и всего.

Она снова удивилась и глянула в лицо Хожиняку. Он сидел, устремив глаза в пространство. В профиль его широкое лицо казалось почти красивым и грустным. Ядвига будто впервые его увидела. Он был совсем другой, чем дома, когда бывал у них в гостях, пил чай, разговаривал с матерью. Может, он и вправду иной?

— Да, такова тут жизнь… Невеселая…

— Но вы ведь могли бы уехать отсюда?

— Мог бы? Куда же я теперь поеду? На том клочке, который у меня был, сейчас братья хозяйничают. И, кроме того…

Он не закончил. Сердце Ядвиги дрогнуло. Не потому, что она знала, о чем он умолчал, а именно потому, что он не закончил своей мысли.

— А вы, панна Ядвиня, хотели бы уехать отсюда?

Она задумалась. Хотела ли она? Дом, мать, безнадежные, пустые дни, но смогла ли бы она уйти отсюда? От широко разлившихся вод, от плеска озера, от запаха лугов, от золотых осенних берез и рыжей дубравы? От крика чибисов и пения соловья в жасминовых кустах перед домом?

— Сама не знаю, — сказала она неуверенно, вспоминая обо всем, что привязывало ее к этому месту. И о Петре, о Петре. Каков он, этот далекий мир, которого она не знала? Что таилось в его неведомых соблазнах? Что делала бы там она, Ядвига, девушка из этих краев? Нет, пожалуй, для нее нет места в этом чуждом мире, где жизнь несется стремительной волной, шумная, непонятная, замкнутая в серых стенах города. Здесь все свое, знакомое. И все здесь связано с Петром, хотя Петр далеко.

— Наверное, нет, — сказала она после долгого молчания.

Хожиняк кивнул головой, словно предыдущие мысли она произнесла вслух.

Постепенно смеркалось, небо темнело, но дорога была отчетливо видна, поблескиванье снега казалось лунным сиянием, стелющимся по земле. Они свернули через шаткий мостик в сторону, к Ольшинам.

Стефек обернулся.

— Ядзька, домой или в Паленчицы?

— Зачем опять в Паленчицы? Домой.

— Мама что-то такое говорила…

— Ты можешь ехать с мамой, долго она там, наверно, не пробудет, так ты ее привезешь. А я вылезу здесь. Зачем тебе сворачивать к Ольшинкам?

— Я провожу вас, — предложил Хожиняк.

— Не нужно, ведь всего несколько шагов.

— Да ведь мне все равно по пути. И такой снег.

Ядвига свернула на тропинку. Хожиняк шел рядом.