Гумилёв считал, что пути развития русского и французского искусства в начале XX в. имели между собой немало общего. И там, и здесь наряду с присутствием «декадентов» Гумилёв отмечал присутствие провозвестников нового «ренессанса» — «новаторов, которые идут к будущему»: «Как Микула Селянинович, — писал о художниках такого типа Гумилёв, — близки они к духу земли; как Вольга Святославович, живут стремлением к далеким и сказочным странам. Их творчество можно отличить уже тем, что их творчество богато приемами, разнообразно по темам, является микрокосмом и органическим целым, способным производить живое потомство „ (430). К числу таких живописцев-“новаторов», родственных по настроению ему и другим поэтам-акмеистам, Гумилёв в первую очередь относит Рериха, противопоставляя его как «глубоко национального художника», обращенного к будущему, Сомову и Бенуа — представителям "не нашего поколения , которые — при всей своей «могучей технике и „совершенном вкусе“ — уже успели сказать свое слово в русском искусстве начала века (там же).
В 1908 г. Гумилёв печатает в газете „Речь“ статью „О Верхарне“ в связи с выходом на русском языке драмы бельгийского поэта-символиста „Монастырь“ в переводе Эллиса (Л. Д. Кобылинского). В статье ему удалось дать весьма лаконичное и в то же время достаточно полное и точное представление не только об этой драме, но и фигуре Верхарна — фигуре поэта-»бойца", певца современной жизни, сумевшего принять и поэтически «прославить» ее в ее острых и непримиримых противоречиях (382). В последующих статьях и рецензиях конца 1900-х-начала 1910-х годов. Гумилёв возвращается к французской поэзии — прошлой и современной — в рецензии на книгу переводов В. Брюсова «Французские лирики XIX века» (где в связи с оценкой переводов Брюсова он сжато и образно излагает свою оценку тех поэтов, стихи которых были включены в брюсовскую антологию) и в небольшой статье, посвященной творчеству французского поэта-символиста Ф. Вьеле-Грифена. В статье этой важны и характерны для Гумилёва указания на особую конкретность и точность Грифена в пользовании поэтическим словом и на то, что природа, которую он любит «могучей и трогательной любовью», для него «не только пейзаж, но такое же действующее лицо, как и люди» (395). Любопытна и констатация критиком того факта, что Грифен как поэт «многим обязан народной поэзии» (396), позднее, в 1921 г., Гумилёв посвятит красоте и свободному веселью французской средневековой народной песни один из последних, наиболее глубоких и ценных своих историко-литературных опытов.
Самая крупная работа Гумилёва 10-х годов, посвященная французской поэзии, — очерк «Теофиль Готье» (1911), напечатанный в качестве предисловия к переведенному Гумилёвым сборнику стихотворений Готье «Эмали и камеи» (1914). В очерке этом Гумилёв показал себя превосходным знатоком истории французской поэзии, художественной прозы и театра XIX в. Он не только внимательно исследовал творческий путь Готье, который привел его от участия в романтическом движении 30-х годов к утверждению «идеала жизни в искусстве и для искусства», что сделало Готье вождем и идеологом поколения французских поэтов-парнасцев, но и ввел поэзию Готье в более широкий общий контекст развития французской поэзии вплоть До начала XX в. Как явствует из заключительной части очерка, Готье (вопреки широко распространенному стереотипу) не был для Гумилёва провозвестником и апологетом того узкоэстетического отношения к миру, которое Готье выразил в знаменитом стихотворении «Искусство», переведенном Гумилёвым на русский язык:
Что перевод этот, хотя долгое время он рассматривался, а нередко рассматривается и до сих пор как изложение поэтической программы Гумилёва (и шире — акмеистического литературного движения в целом), не отражает реально присущего Гумилёву более сложного понимания объективного смысла поэзии Готье, отчетливо говорит итоговая оценка, которую Гумилёв, заканчивая свой очерк, дает герою. Русский поэт рассматривает здесь Готье как своеобразного поэта-энциклопедиста, завершителя целой поэтической традиции, которая, высоко оценивая искусство поэзии, видела в ней, однако, не силу, стоящую над жизнью, а силу самой жизни — необозримый по содержанию мир, рожденный ею и в то же время обладающий своими собственными специфическими внутренними закономерностями: «Он последний верил, что литература есть целый мир, управляемый законами, равноценными законам жизни, и он чувствовал себя гражданином этого мира. Он не подразделял его на высшие и низшие касты, на враждебные друг другу течения. Он уверенной рукой отовсюду брал, что ему было надо, и все становилось чистым золотом в этой руке. Классик по темпераменту, романтик по устремлениям, он дал нам незабываемые сцены в духе поэзии „озерной школы“, гетевского склада размышления о жизни и смерти, меланхолические и шаловливые картинки XVIII века. Его роман „Капитан Фракасс“ — один из лучших образцов французской прозы по выдержанности языка и великолепию картин — написан по фабуле чуть ли не „Romans populaires“. В его пьесах брызжущее остроумие и горячность романтизма уложились в рамки мольеровских комедий. В его стихах смелость образов и глубина переживаний только оттеняются эллинской простотой их передачи. В литературе нет других законов, кроме закона радостного и плодотворного усилия, — вот о чем всегда должно нам напоминать имя Теофиля Готье» (394).
Характерно акмеистическая концовка о проявленном Готье примере «радостного и плодотворного усилия» как о главном его художественном завещании современным поэтам сочетается в размышлениях Гумилёва о Готье с указаниями на его художественный энциклопедизм, внутреннее богатство и одухотворенность его поэзии, которой свойственна не только «смелость образов», но и «глубина переживаний», на синтез в его поэзии художественных достижений классицизма и романтизма, синтез «гетевского склада размышлений о жизни и смерти» с «брызжущим остроумием и горячностью». Несмотря на явное преувеличение в этих словах масштаба фигуры Готье (которого Гумилёв, как мы уже знаем, в статье «Наследие символизма и акмеизм» пытался в это время в порыве увлечения поставить в один ряд с Вийоном, Рабле и Шекспиром), она отнюдь не сводится, как мы видим, к утверждению идеала «чистого» искусства.
В 1914 г. Гумилёв на основе результатов своих поездок в Африку задумывает статью об африканском искусстве, которая осталась неосуществленной (сохранился лишь первый ее лист, на котором набросано вступление к будущей статье).
Наиболее плодотворный период историко-литературных штудий Гумилёва — начало 1918–1921 г. В это время диапазон его историко-литературных интересов расширяется, причем историко-литературные занятия идут у него рука об руку с интенсивной издательской и переводческой деятельностью. В 1918 г. Гумилёв переводит с французского перевода П. Дорма древневавилонский эпос «Гильгамеш», которому предпосылает вступительную заметку, разъясняющую характер и методику его поэтической реконструкции подлинника. В сжатом и лаконичном (опубликованном посмертно) предисловии к переводу «Матроны из Эфеса» Петрония Гумилёв стремится ввести и фигуру автора этой «гадкой, но забавной сплетни», и ее саму, как прообраз жанра новеллы, получившей позднее широчайшее развитие в литературе нового времени (от эпохи позднего средневековья и Возрождения до наших дней), во всемирно-исторический контекст, отмечая в ней черты, предвещающие «пессимистический реализм» Мопассана. Выше уже упоминалось о предисловии Гумилёва, написанном для собрания переводов французских народных песен, подготовлявшегося издательством « Всемирная литература». Критик дает здесь емкую и содержательную характеристику французской народной поэзии, стремясь примирить те два противоположных ответа, которые сравнительно-историческая литературная наука XIX в. давала на вопрос о причинах, обусловивших сходные мотивы, объединяющие народные песни, поэмы и сказки разных стран и народов: это сходство, по Гумилёву, могло быть как следствием того, что в разной географической и этнической среде «человеческий ум сталкивался <…> с одними и теми положениями, мыслями», рождавшими одинаковые сюжеты, так и результатом разнородного «общения народов между собой», заимствованием песенных сюжетов и мотивов друг у друга странствующими певцами, в качестве посредников между которыми определенное место занимали «грамотные монахи», охотно сообщавшие нищим поэтам-слепцам и другим странникам «истории, сложенные поэтами-специалистами» (405–406).