– Если бы я был законодатель, – сказал медленно Полянский, направляя свой упорный, стальной взгляд прямо в лицо Лунину, – я бы казнил всех художников, с вами согласен: художество – болезнь. И надо истреблять заразу и паразитов.
– Художника невозможно убить, – улыбнулся не без горечи Лунин, – художник всегда воскресает так или иначе. Умрет художник, и картины его могут испепелиться, но останется легенда о нем, и это, быть может, опаснее, чем самая картина. Пример – Леонардо да Винчи.
– Как странно, – сказала Анна Григорьевна, с тревогой и любовью смотря на Лунина, – как странно: вы только что познакомились, и вот разговор об искусстве, и такой разговор!
– А вы с кем из нас согласны? – спросил Лунин и тотчас пожалел о том, что спросил так.
– Я ничего не знаю. У меня мыслей об этом нет. Я слепая. И, должно быть, искусством я больна безнадежно. Я люблю его и гибну, быть может.
Все замолчали.
– Я люблю и гибну, быть может, – повторила Анна, грустно и тихо.
– А мне пора уходить отсюда, – сказал Полянский взглянув на часы.
– Значит, в четверг.
– Да, Анна.
– Позвольте и мне проститься, – сказал Лунин решительно.
Они сошли вдвоем со ступенек террасы во мраке сада.
– Сегодня луны нет, – пробормотал Лунин.
Полянский молча вынул из кармана электрический фонарь. Засиял мертвый свет, а по сторонам мрак стал чернее и ужаснее. Они отошли шагов сорок от террасы, не разговаривая.
Неожиданно Полянский рассмеялся.
– Прощайте! – сказал он. – Я раздумал ехать в город.
Он быстро зашагал домой, освещая себе путь фонарем. Лунин остался один во мраке.
– Что делать? Что делать? – шептал он в ужасе.
С трудом добрел он до своей дачи, шатаясь как пьяный, едва угадывая узенькую дорожку.
Не снимая шляпы и не выпуская из рук палки, он ходил по террасе. На столе горела лампа.
– Что делать? Что делать? – шептал Лунин.
И вдруг ему показалось, что скрипнула калитка и кто-то идет по дорожке.
– Кто это? – громко спросил Лунин и уже знал кто, и уже шел навстречу.
Анна была бледна и дрожала. Лунин прижался губами к ее руке.
– Ты ему все сказала?
– Да.
Когда Бешметьев в коляске подъехал к даче Лунина, только что рассвело: был шестой час. Лунин стоял перед зеркалом и завязывал галстук. У него болели зубы, и мучительная боль мешала ему сосредоточиться и обдумать свое положение.
– Как вы себя чувствуете? – спросил граф, пожимая Лунину руку.
– Болят зубы, – сказал Лунин, с завистью взглянув на здорового Бешметьева, – ни о чем думать не могу.
– Вот еще история! Не отложить ли?
– Нет, что вы! Что вы, – испугался Лунин, – как можно…
Они сели в коляску. Ящик с пистолетами поставили в ногах. Утро было туманное.
– Вам удобно? – спросил граф таким тоном, каким говорят с тяжелобольными или с детьми.
– Да. Очень.
Коляска миновала просеку, и вокруг стало просторно, но туман кутал землю своей пеленой, и трудно было поверить, что за серо-лиловой завесой ничего не таится.
Ехали сначала мимо парового поля, с которого поднялась стая ворон, протяжно каркая. Солнечные лучи как будто растворились во влажном тумане. Было сыро.
Неожиданно из мглы серой выросла мельница. Крылья двигались как живые и жалобно скрипели. Потом глухо зазвучал колокол, потом раздался жидкий звон маленьких колоколов: выдвинулась из тумана черная церковь, колокольня, погост с алеющими кое-где лампадками.
Коляска тихо спускалась с горы, и теперь туман похож был на молоко – густой и белый. Лошади фыркали.
Оттого что у Лунина мучительно болели зубы, чувство общего здоровья у него повысилось, как это всегда бывает, когда человек испытывает острую боль в одной точке тела. И от этого повышенного чувства здоровья и силы все казалось Лунину необыкновенно красивым, влекущим и милым. Смутные краски тумана и неопределенные контуры построек, возникавшие время от времени, волновали Лунина. И он думал о том, что прекраснее этого мира – пусть исполненного боли и скорби – ничего быть не может, и ему хотелось жить. И он твердо верил, что не умрет.