– Да, ты правду говоришь. Да, Борис, и я чувствую, что все – туман, туман. И я не знаю, где мое я. Я вот играла сегодня Ребекку, и я верила, что это жизнь, то есть почти верила. Понимаешь? Все смешалось. Я иногда в комнате одна стою перед зеркалом и говорю: «Анна Томилина, Анна Томилина». И это так странно звучит, Борис.
– Я не знаю, что делать, Анна… Я вспоминаю иногда Михневича и завидую ему. Этот человек умеет быть простым и наивным. Все у него выходит складно – и огород, и супружество его, и социализм как требование чистоплотности… А мы сумасшедшие с тобою, Анна…
Анна вздрогнула и приподнялась на постели.
– Я, Борис, получила сегодня письмо от отца и до сих пор не распечатала… Все боюсь чего-то, все мне кажется, что он о чем-нибудь неприятном пишет. Но надо прочесть… Конверт на столике. Дай мне его…
Когда Анна прочла письмо, у нее задрожали губы и она с ужасом посмотрела на Лунина.
– Несчастье, – прошептала она, – несчастье какое! Эксакустодиан заболел душевно. Его вчера отвезли в психиатрическую клинику.
На следующую ночь Лунин опять пришел к Анне и опять сел в кресло около ее постели.
Он взял ее за руку и сказал:
– Анна! Брось сцену!
Анна со страхом посмотрела на Лунина:
– Что ты! Что ты! Как можно!
Лунин опять сказал:
– Анна! Брось сцену.
– Но почему, милый? Почему?
– И без театра жить страшно, Анна… А когда ты на сцене, я теряю голову: кто-то отнимает тебя у меня… Демон какой-то. Я этого не хочу, Анна.
– Нет, Борис, не надо так говорить. Я не могу бросить сцену.
– Почему не можешь?
– Потому же, почему ты не можешь бросить живописи. Так суждено. Ты – художник; я – актриса.
– Но ты пойми, Анна: человек выше искусства. Ведь мы гибнем, гибнем, Анна… Надо всем пожертвовать и спасти себя.
– Однако ты не бросишь живописи? Ведь нет?
Лунин молчал.
– Вот видишь, ты молчишь. А ты требуешь, чтобы я бросила театр. Я не могу.
– Я требую этого, Анна.
– Оставь меня! – крикнула Анна. – Оставь.
– Да, мы безнадежно одиноки, – прошептал Лунин. – Прощай, Анна.
– Постой, – сказала она, – постой… Куда ты?
Анна приподнялась на постели и схватила маленькой рукой его рукав:
– Не уходи, Борис.
Лунин подумал, что надо уйти сейчас, и хотел уйти, но где-то в глубине сердца как будто прошла темная тень, и он остался, и стал на колени, и вдруг почувствовал знакомый запах тела. Горячие пальцы Анны прижались к его губам, и Лунин, уже слепой и безвольный, ни о чем не думал.
Утром Лунин почувствовал, что душа его опустошена, и не мог работать. Все вокруг казалось простым, плоским, скучным… Лунин ненавидел такие дни и боялся их. В эти дни пил вино он. И на этот раз в час завтрака, когда Анна ожидала его в столовой, он вышел из дому и направился в кафе.
Кафе, как всегда, было наполнено сутенерами, биржевыми зайцами, ворами, сыщиками, загулявшими приказчиками и немцами-конторщиками. Под низкими сводами этого каменного коридора носились сизые клубы дыма. Пахло кофе, сигарами, духами, пудрой и чем-то острым и пряным. От дыма, от хриплых криков, от пестрых туалетов и, главное, от близости этих доступных женщин пьянела голова и все казалось фантастическим.
Проститутки, старые и молодые, веселые и грустные, представительницы всех стран, сидели за столиками, как стая пестрых птиц, слетевшихся на петербургские камни в какой-то смутной надежде: иные – на большую добычу, иные – на нищенские крохи.
Одни из них сидели в непринужденных позах, заложив ногу за ногу, приподняв юбки, множество разноцветных юбок, из-под которых торчали ноги в черных чулках и желтых ботинках с высокими каблуками; эти женщины курили папиросы и болтали на международном языке кокоток, на этом циничном и насмешливом языке; их грим был преувеличенно ярок и жесты преувеличенно развязны. Другие, в огромных шляпах со страусовыми перьями, в черных платьях в белых перчатках, казались закутанными в траур. Наконец, были здесь и совсем молоденькие девушки, недавно выброшенные на улицу, в наивных платьях, похожие на горничных, с большими деревенскими руками.
Здесь был рынок, где посредники в красных галстуках, с перстнями на пальцах, вербовали женщин, подходящих для публичных домов; здесь содержательницы хоров, сводни в черных мантильях, поставщицы детей с лицами богомолок – все имели свой кусок и копошились, как черви на падали. Тут же подозрительные безусые молодые люди, в мягких шляпах, с цветами в петлицах, манерничали, как женщины.
Лунин спросил себе виски. И скоро затуманилась голова художника. Нравилось Лунину сидеть так в кафе среди гнусного сброда и этих сумасшедших женщин; ему нравилось, что вот грязный ужас нелицемерно поет здесь свою уличную песню поруганной любви…