Я встал и прошептал, прижимая руки к груди.
– Феклуша! Как ты поешь! Как ты прекрасно поешь!
Она стояла молча, улыбаясь. И вдруг закрылась платочком и побежала по дорожке в глубину сада. Я бросился за нею, задыхаясь. Я догнал ее, когда уже стояла она на шатких ступенях беседки. Она протянула руки, как будто желая оттолкнуть меня.
В смущении я смотрел на нее, как на лунную волшебницу. Теперь прозрачно, бледно и таинственно было ее лицо. Неожиданно для себя я опустился на ступени беседки около ног Феклуши. Тогда она нагнулась ко мне и прижалась к моим губам своими губами, чуть влажными и нежными.
Я закрыл глаза блаженно, а когда открыл их, уже не было со мною Феклуши, и лишь светился вокруг белый сад.
Дядюшку положили спать в мезонине, а меня внизу, рядом со спальной Абаева. Я лежал в постели, но не спалось мне. Сквозь неплотные зеленые шторы струился в комнату волшебный свет. И странные мысли возникали в моей одурманенной голове.
Я думал о луне, о белом саде, о великих безмолвных полях, раскинувшихся далеко вокруг усадьбы Абаева. Я представлял себе озеро, похожее на огромное опрокинутое зеркало, и девушку на берегу. У девушки – темно-золотистые капризно надломленные брови, большой странно улыбающийся рот, глаза пьяные и влекущие… И похожа эта девушка на Феклушу, но как будто пришла она из другого мира.
Так мечталось тогда. В это время кто-то, тяжело ступая босыми ногами, подошел к моей двери и приотворил ее.
И я услышал шепот Абаева:
– Феклуша! Мальчуган спит. Феклуша!
И опять невнятный шепот за дверью:
– Не надо сегодня, Фома Григорьевич. Не надо…
Чьи-то неуверенные, робкие шаги, сдержанное дыхание, легкий скрип двери – все боязливо и жадно ловило мое ребяческое ухо. И горела голова от соблазна, стыда и боли.
Ах, эта ночь сладостной муки.
Незабываемый стон тихий… И каждый шорох, каждый звук, в лунной тишине острой иглой вонзавшийся в мое сердце…
Мне казалось, что вот сейчас за стеной убивают медленно, пытая жестоко, ту милую, желанную, чьи ноги хотел бы я целовать нежно.
Потом наступило утро: мы пили чай. Феклуша ходила в погреб за сливками. Я робко взглянул на нее. Лицо у нее было строгое. Глаза как будто потемнели. И грустны были побледневшие губы…
Потом мы ехали с дядей домой, в город, полями. И так же светило солнце, пахло гречихой, свирельно пел жаворонок, но мне казалось, что чего-то нет в этом мире. А чего нет, я и сам не знал.
Свирель
И новый мир увидел я.
Кончились экзамены. Май на исходе.
Костя гуляет вместе с Дунаевым Николаем по Пречистенскому бульвару. Едва зазеленели липы. Влажны дорожки и потемневшие за зиму скамейки еще лежат опрокинутые. Юный весенний ветер веет в лицо гимназистам. И воробьиный гомон, и майское небо, и по-весеннему повеселевшие колокола – все поет в сердце весело, тонко и нежно.
– Извини, голубчик, – говорит вдруг Дунаев, краснея почему-то, и спешит на боковую дорожку.
Там – рыжеватая гимназистка. В руках у нее букетик ландышей.
И вот Костя видит, как она идет вместе с Дунаевым, улыбаясь и светясь, как будто облек ее нимбом месяц май.
И Косте не то грустно, не то больно. Но и боль, и грусть сладостны. И поет, поет Костино сердце свою тринадцатую весну.
А дома уже лежит на полу раскрытый чемодан, пахнущий кожей, и дядя Сережа, пыхтя, укладывает тщательно белье и покупки.
Мама с влажными глазами целует Костю в лоб. И отец, и сестры, что-то говорят родное, обнимая.
Так приятно ехать по Остоженке вместе с дядей Сережей, когда позади – плед с подушками, а в ногах у извозчика чемодан, – приятно так ехать, сознавая, что кончилась гимназия до осени, а вот сейчас предстоит вокзал и вагон и что-то новое в этом городе Козлове.
Когда-то гостил Костя у дяди, но это было давно, как во сне, а теперь Костя большой, и теперь он все поймет и оценит. Да, он большой, почти такой, как Дунаев Николай. И вот вспоминает Костя рыжеватую девочку и покрасневшего товарища, и опять Костино сердце мечтает о непонятном.
Как странно ехать так в вагоне с незнакомыми, которые сидят рядом, еще вчера от тебя далекие, – а сегодня они разговаривают с тобою, и ты видишь их глаза и прислушиваешься к их голосу под мерный стук железа. И как таинственны эти знакомства. За каждой фразой звучит иная жизнь, глуходалекая жизнь соседа-пассажира. Что-то у него на сердце? Кого-то он любит сейчас? О чем тоскует?
Дядя и Костя едут в общем вагоне второго класса. Напротив сидят двое: темнобородый инженер в зеленой тужурке и его дочка, лет пятнадцати. Он называет ее Любочкой. У Любочки глаза – как миндалины и нежные тонкие пальчики на руках.