«Вот сейчас придет она. И будет сладостно и больно. Так надо, надо…»
И в самом деле Анна шла по аллее, как сомнамбула, как будто ведомая неведомой силой.
Она подошла к Лунину совсем близко.
– Борис! Борис! Зачем ты не веришь? Я люблю тебя… Люблю…
Он поднялся, дрожа.
И когда она прижалась к нему, закинув голову и полуоткрыв рот, и когда он увидел темные, страшные и влекущие ее глаза, все вокруг показалось ему волшебным.
– Люблю… Верю тебе… Люблю…
Уже погасло солнце, и парк стал таинственным и шепотливым. Лунин и Анна шли молча вдоль пруда. Переливаясь живою ртутью, сияла лунная полоса на воде. А на том берегу, в темно-лиловых кустах, пел соловей нежно и свирельно.
Чьи-то шаги послышались. Бесцельно и слепо отошел в сторону Лунин, увлекая за собой Анну. И медленно прошли мимо них Бешметьев с княжной.
Граф говорил печально и страстно:
– Вы мучаете меня, княжна. Но сладки мне эти муки. Любовь моя – пытка.
Княжна засмеялась.
– Любовь всегда пытка, мой друг.
Эксакустодиан пришел к Лунину и долго сидел у него, разговаривая о незначительном, выпучив рыбьи свои глаза.
Лунин угощал его чаем, и он пил грустно, наливая на блюдечко жиденький чай и обсасывая кусочки сахару. Неожиданно сказал, бледнея:
– Я пришел к вам объясниться, потому что с господином Михневичем, с Чепраковым и с моими сестрицами я разговаривать не хочу. Доколе это будет продолжаться?
– Что такое? – не понял Лунин.
– Да вся эта мерзость крамольная.
– Простите меня, Эксакустодиан Григорьевич, но я, право, не пойму, что вас так волнует.
– Как что? А по-вашему, хороша эта затея со спектаклем и вся эта история с народным домом? Вы думаете, князь Николай Николаевич знает, на что деньги пойдут? И княжна знает? И граф Алексей Петрович…
– По правде сказать, и я не знаю.
– Ну, так я вам скажу: денежки пойдут жидам-революционерам на забаву, а нам, русским людям, на позор.
Лунин сухо засмеялся.
– Скучное вы говорите, Эксакустодиан Григорьевич.
– Скучное? Вот от этаких слов и Россия гибнет.
– А разве Россия гибнет? – спросил Лунин, заинтересовавшись.
Эксакустодиан встал со стула и, сложив руки на груди, как святые на иконах, испуганно прошептал:
– Гибнет… Гибнет… Гибнет…
Нахмурился Лунин.
– Что вы как ворон… И странно: недавно разговаривал я с Михневичем – и он тоже как-то мрачно смотрит и даже в социализацию свою не верит.
– Да, да… Чепраков верит, а он нет… И сестры верят, а он нет… Он только от досады бунтует, а ему все равно.
– Ну, вы не совсем справедливы, а вот то, что вы, черносотенец, так мрачно каркаете и что этот радикал Михневич тоже не очень светел – все это любопытно и, пожалуй, страшно…
– Что же, по-вашему, делать надо?
– Перевешать крамольников… Народный дом сжечь… Еретиков в монастырь заточить…
Когда Эксакустодиан говорил так, губы его дрожали, как в лихорадке, и он задыхался, кашлял и, наконец, сел на стул, изнемогая, прижав ко рту платок. На платке заалели пятна крови.
Эксакустодиан показал на пятна и прошептал:
– Умираю… И у сестры Натальи тоже чахотка… – И потом, злобно смеясь, прибавил: – И вы небось недолго проживете. Да и всему скоро конец, слепой вы человек.
– Как вы смерти боитесь! – невольно вырвалось у Лунина.
– А вы не боитесь?
– Нет. Думаю, что нет.
– И я не боюсь, – сказал серьезно Эксакустодиан, – я тишины хочу и покоя. Вот поэтому я бунтовщиков не люблю. За беспокойство. – И вдруг неожиданно прибавил: – А вы знаете, я в прошлом году в тюрьме сидел.
– Вот как. За что?
– К сестрам рабочий один приходил с завода Пруста. Думали, что ко мне, и меня арестовали. Недели через две выпустили: я сказал, что верноподданный, и тогда же в «Громобой» записался. А потом я слышал, что рабочего этого повесили в Варшаве.
– Не надо смерти бояться, – сказал задумчиво Лунин.
– Не надо? А вы голоса слышите?
– Какие голоса?
– А я слышу. Тоненькие такие голоса: «Эксакустодиан! Я здесь… Эксакустодиан! Я жду…» А в глазах – голубизна такая. А весной, когда мы еще в городе жили, ко мне рабочий этот варшавский пришел. Показалось мне, что звонок. Пошел я дверь отворить. Дело было в сумерках. Отворил – никого. Я запер дверь и вдруг вижу: рядом стоит он. Я и думаю, как же он пришел… откуда?.. Забыл сначала, что повесили его… А он, как и раньше был: рябой и борода рыжая. Поклонился мне и говорит: «До свидания, товарищ…» А сам в коридор не спеша. И слышу, как сапоги поскрипывают.