Выбрать главу

— Где? — крикнула Рита.

И Астраханкин, поняв, что он сказал больше, чем было нужно, замолчал было, но, повинуясь устремленным на него загоревшимся глазам Риты, он ответил, опуская голову:

— При тюрьме. Сегодня от нашего полка наряд, и я назначен караульным начальником.

Рита крепко стиснула ему обе руки и, усадив его на диван, внезапно вдруг вскочила к нему на колени, обхватила его шею и посмотрела ему в глаза — в этом молчаливом взгляде было столько ясной, четкой, огромной просьбы, граничащей с унижением и с приказанием…

— Нет, — глухо сказал Астраханкин, — я знаю, что вы хотите. Нет, Рита, этого нельзя.

Рита еще крепче обвила руками его шею и, вся страстно прижимаясь к нему, заговорила горячо:

— Милый, устройте ему побег, вы же все можете, я же знаю — весь караул в ваших руках. Мы все втроем убежим за границу, и я клянусь вам, клянусь, что тогда я буду ваша, а не его… Ведь между нами ничего нет, и он совсем, совсем не любит меня. Мы даже уедем от Лбова в другой край, в другую часть света уедем от него. Я обещаю вам это искренне, и как никому и как никогда.

— Нет, — еще глуше проговорил Астраханкин. — Это не нельзя, а это невозможно, потому что у меня только внешний караул, а помимо этого есть внутренний, который не выпустит никого из тюрьмы без тщательного осмотра, и, кроме того, в камере у Лбова постоянно дежурят жандармы.

Рита скользнула на диван и, положив обе руки на спинку, наклонила к ним голову.

— Тогда, — начала она снова, — тогда передайте ему от меня письмо, это вы можете, это моя последняя просьба к вам, в которой вы не можете мне отказать.

— Хорошо, — совсем тихо, почти шепотом ответил Астраханкин, — письмо я передам.

Рита подошла к столику, нервно оторвала клочок от большого листа бумаги и написала на нем несколько слов. Потом запечатала его в конверт и отдала Астраханкину, который сидел, облокотившись руками на эфес шашки, с головой, опущенной вниз, и глазами, тускло отражающими желтые квадратики паркетного пола.

Рита подала ему письмо, он протянул руку и сунул его в карман. Все это он сделал так машинально, что Рита спросила его тревожно и возбужденно:

— А вы передадите его? Дайте мне честное слово, что это письмо будет у Лбова.

И Астраханкин встал и, вежливо щелкая шпорами, так же как и всегда, но только с ноткой холодности, за которой была спрятана боль, ответил ей:

— Даю вам честное офицерское слово, что это письмо будет у Лбова.

Потом он взял ее руку и, прощаясь, поцеловал крепко-крепко и твердо, как и всегда, повернулся и вышел за дверь.

Дальнейшее можно узнать из рапорта командира Вятского полка губернатору:

«…караульный начальник, офицер Вятского полка, в два часа дня, обходя постовых тюрьмы, потребовал у тюремного смотрителя, чтобы тот отпер камеру, в которой содержался преступник Лбов. Мотивировал это тем, что ему нужно произвести проверку жандармов, сидящих в камере с Лбовым.

Ничего не подозревавший смотритель заметил ему, что охрана в камере подчиняется исключительно начальнику тюрьмы, которого в настоящую минуту нет, но офицер настаивал, и, не видя в этом требовании ничего противозаконного, смотритель открыл ему дверь. Тогда офицер попросил охраняющих жандармов выйти и оставить его вдвоем с преступником Лбовым и на отказ последних выругал их и выгнал пинками за дверь. После всего этого, оставшись наедине с Лбовым, он пробыл в камере около пяти минут.

Дежурный надзиратель смотрел в окошко и видел, как офицер передал Лбову письмо, которое тот прочитал, разорвал, улыбнулся и сказал:

— Передайте ей от меня спасибо и скажите, что я теперь верю ей.

После чего офицер встал, попрощался за руку с разбойником Лбовым и вышел, не отвечая ни на какие расспросы, и через некоторое время сообщил, что ему нездоровится, передал начальство над караулом своему помощнику, а сам уехал к себе домой.

Явившийся к нему через два часа наряд с тем, чтобы арестовать его за совершенный проступок, нашел дверь запертой и, взломавши таковую, увидел офицера лежащим в полной форме на ковре у письменного стола с наганом, зажатым в руке, и с простреленной головой. На столе лежала ручка и несколько листов разорванной на клочки бумаги. По ним, кому они были писаны, понять невозможно, потому что только на одном из них сохранилось несколько слов — „в этом у нас одно… вы его, а я вас“. Больше никаких следов, могущих пролить свет на это загадочное обстоятельство, не найдено…»

20. Казнь

Мягкой мартовской ночью, когда влажная земля, чуть подогретая солнечными лучами за день, начинала снова затягивать грязный снег пластинками в льдинки, в мартовскую темную ночь, когда еще не весна, но весна уже близко, в пять часов, когда еще не утро, но рассвет уже подкрадывается к горизонту, когда в узком окошке камеры, в которой сидел последние часы Лбов, запыленные стекла через решетку светились лунными отблесками, туманными из-за пыли, плотно облепившей решетчатое окно, в коридоре послышались шаги.

«Сейчас будет конец, — подумал Лбов, — это, наверное, за мною».

Он встал, шагнул раз, и в мертвой каменной тишине запели железным лязгом кандалы, и цепь, приковавшая его к стене, одернула его за спину сильно и сказала ему насмешливым звоном: стой!

Захлопали засовы, зашуршала открываемая дверь, и к нему вошел священник. Лбов никак не ожидал видеть священника, ему в голову не приходила ни разу мысль о том, что кто-то должен еще прийти к нему, для того чтобы заставить его покаяться перед тем, как попасть в руки палачу. Он сел обратно на скамейку, скривил губы, презрительно усмехнулся и спросил спокойно:

— Тебе какого черта, батя, надо?

Священник, никак не ожидавший услышать такое обращение со стороны человека, готовящегося предстать перед судом всевышнего, обозлился сначала, но не сказал ничего, а подошел к Лбову на такое расстояние, чтобы тот не мог броситься к нему из-за приковывающей его цепи, и начал казенным елейным голосом привычное, заученное обращение:

— Покайся, сын мой, в грехах своих, ибо настанет час расчетов с здешней суетной жизнью.

Но Лбов не имел ни малейшего желания заниматься покаянием, он пристально посмотрел на священника и сказал холодно:

— Каяться мне нечего, просить прощения мне не у кого, я знаю, святой отец, к чему ты подбираешься, и нечего тебе богом прикрываться, а сунь ты лучше руку в карман и читай мне прямо по записке вопросы, которые тебе охранка задала.

— Безбожник, душегубец, — прошептал тот, а сам подвинулся еще на полшага к Лбову и протянул тяжелый крест к губам Лбова.

Но Лбов рывком отвернул лицо и ответил, сплевывая на пол:

— Все вы одна шайка, одна лавочка. Не был бы я сейчас к стенке прикован, я показал бы тебе раскаяние. — Он запнулся, потом плюнул еще раз на пол и сказал с открытым презрением и ненавистью: — Охранники, жандармерия в рясах.

Обозленный священник крепко выругался и с размаху ударил Лбова крестом по губам. Струйки теплой крови закапали с губ Лбова — горячие красные капли на холодное ржавое железо. Лбов крикнул, рванулся вперед так, что с шорохом посыпалась штукатурка от натянувшейся цепи, а священник в страхе отскочил к двери и захлопнул за собой дверь камеры.

Цепь на этот раз была сильней Лбова. Он сел опять и, вытирая рукой влажную от крови бороду, откинул назад голову и прошептал, просто себе говоря:

— Ну что же, ничего.

Снова застучали в коридорах шаги, на этот раз уже целого отряда, распахнулись двери, вошел жандармский офицер.

«Пришли», — подумал Лбов и опять встал: не хотел показаться им слабым и измученным.

Его окружили, сначала крепко связали ему руки за спину, потом отомкнули цепь от стены. Лбов не сопротивлялся, потому что было ни к чему. Под сильным конвоем, мимо взявших на изготовку винтовки солдат с побелевшими лицами, Лбова вывели на тюремный двор.