Свёкла у него за пазухой. Барыня начинает подозревать, что там сложено ещё много кое-каких пищевых продуктов. Ей становится положительно противно смотреть на этого человека, вследствие чего она даёт ему за свёклу с прибавлением четырёх деревянных ложек — только семишник.
Затем, купив всё, что ей было нужно, она обвешивает коммерсанта с ног до головы кульками и узлами и, пропустив его вперед себя, идёт домой. А Володька, согнувшись в три погибели, быстро шагает по тротуару, верный своему намерению доставить барыне покупки дешевле извозчика, и по дороге мечтает о премиях, причитающихся к получению с знакомых ему фирм… и о прочем, более выгодном и для него и для его личных покупателей…
В толпе покупателей ходил старик с лицом бульдога. Брови у него нахмурены сурово, но глаза смотрят просительно и скорбно. Тёмная кожа отвислых щёк покрыта серебристой щетиной. Он одет в солдатскую шинель, на груди его георгиевский крест и несколько медалей. Левая нога заменена тяжёлой и неуклюжей деревяшкой, которая, глубоко вонзаясь в снег, оставляет в нём круглые ямки…
Постоянные торговцы на базаре при виде этой серой, качающейся фигуры отвёртываются в стороны от неё, и лица их выражают опасение, недовольство, скуку. Старик идёт мимо них, туда, где стоят воза приезжих крестьян, и там, остановясь у воза, тоном важного покупателя спрашивает:
— Хорошие гуси?
— Первый сорт! Извольте взглянуть… один жир!
Старый солдат взвешивает на руке птицу, внимательно рассматривает, щупает, нюхает… и вдруг говорит продавцу:
— А вот в Болгарии гуси — эт-то животные! Как свиньи….
— Где, говорите?
— В Болгарии… за Балканскими горами… Русско-турецкая война там была… Его превосходительство генерал Скобелев вёл…
— Та-ак… слыхали… — говорит продавец. — Ну, и это тоже птица ха-арошая…
— Крест видишь? — тычет солдат рукой в свою грудь. — Сам повесил мне.
Лицо солдата вздрагивает, глаза блестят, и он молодецки сдвигает свою истрёпанную фуражку набекрень.
— «Ундер-цер Мигунов, урра!» И своей рукой…
— Позволь-ка гуська-то, служивый… — равнодушным голосом говорит продавец. Он понял, что пред ним не покупатель, и ищет в толпе глазами то, что ему нужно, не обращая внимания на солдата, воодушевление которого всё растёт.
— Ротный Шванвич — тоже… «Мигунов, говорит, орёл ты…» И поцеловал…
— Не стой тут, служивый… отойди к сторонке… покупателю мешаешь, — предлагает торговец гусями, отстраняя рукой солдата от своего воза.
Старика не обижает это, лишь глаза его гаснут, и, взглянув с укором на мужика, он молча идёт прочь от воза, надвинув на брови шапку. Вокруг его толпятся люди с озабоченными лицами, в воздухе колеблется гул голосов. Жизнь кипит и напоминает солдату о привалах после похода, о лагерях… Медленно ковыляя в толпе, он ищет в ней человека, который послушал бы его рассказ о войне, о том, как, теснимый турками, он, во главе своей роты, отступал из Ени-Загры. Ему хочется говорить о лучшем дне своей жизни. Когда генерал-герой назвал его героем… Но слушателя нет, никто не хочет обратить внимания на старика, никому не интересно знать, где и как он потерял свою ногу и за что ему дали крест… Он чувствует себя одиноким, обиженным невниманием к нему и не любит всех этих продающих и покупающих людей… Он много раз видел смерть пред собой и не боялся умереть, а они, при виде её, испугаются… Его немножко утешает то, что они хуже его. У них нет и никогда не будет георгиевского креста на груди, они не могут быть героями…
Но всё-таки он хочет, чтоб кто-нибудь послушал его, узнал бы, как храбр Мигунов. С утра до вечера, полуголодный и иззябший, он ходит по базару и всё хочет рассказать о себе. Несколько раз начинает рассказ и не может его кончить. Нет на базаре людей, желающих слушать рассказ о подвигах. И старик Мигунов, чувствуя себя лишним, никому не нужным, забытым, — сердится на людей. Он толкает идущих рядом с ним, — толкает их как будто ненамеренно, но всё-таки толкает, и это несколько облегчает его обиду.
Иногда он заходит в трактир. Там буфетчик и половые встречают солдата неприязнью и насмешками. Он надоел им. Если они не гонят его вон — солдат обходит столы один за другим и всё ищет слушателя. И если находит — о! тогда старик преображается: речь его течёт плавно, глаза горят, он надувает щёки, изображая гул пушечных выстрелов, кричит слова команды… Над ним смеются — он не слышит, находясь далеко от всех этих людей, там, за Балканами, где земля пила его кровь и где жизнь его однажды вспыхнула ярким огнём и он увидал в ней смысл… И затем, чтоб погреться около этого огня, он раздувает его всё ярче…
— Солдат! Иди вон… надоел!
Это половой гонит его… Он встаёт и, громко стуча деревяшкой по полу, уходит, а сердце его ещё дрожит от воспоминаний, разбуженных в нём.
Он живёт в углу за печкой, у человека, занимающегося ловлей птиц. Придя домой, он лезет в этот тесный и душный, но тёплый угол, и — если в этот день ему не удалось рассказать о себе — он ворчит:
— Черти… послужили бы… небойсь бы… у, черти!..
— Дядинька-а! Дайти копеичку!..
Небольшой ком грязного тряпья вертится в ногах людей на базаре, из тряпья протянута маленькая красная ручонка, в нём сверкают плутовские и жадные глаза. Трудно догадаться — мальчик это или девочка, он не даёт рассмотреть себя, подвижный, как маленькая собачонка. Ему суют милостину или гонят его прочь. Монеты, попадающие в его руку, он отправляет в рот, и всякий раз, когда получит, — боязливо и подозрительно смотрит в одну сторону — к весам, где стоит высокая, угрюмая фигура женщины, жирной и одетой довольно прилично.
Когда во рту мальчика скопится столько монет, что они уже мешают ему ноющим голосом просить копейку, — он бежит туда, к этой женщине, и между ними происходит следующее: она протягивает к нему толстую, широкую лапу, он же выплёвывает деньги изо рта в свою руку и потом высыпает их на ладонь женщины. Быстрыми глазами окинув количество монет, она говорит сердито и угрожающе:
— Семь раз подавали — где ещё одна?
— Ей-богу, все!
— Врёшь!
— Ей-богу!
— Видела я… подай сюда!
— Да все, мол, тут!
— Ладно! Я дома поговорю с тобой…
— Ежели все…
— Ступай! Да смотри — я ведь вижу!.. всё вижу, мошенник!
Он откатывается от неё, снова вьётся в ногах толпы и снова поёт:
— Тётинька-а… си-ироте…
Вот другой такой же комок… И оба они, скрывшись за чем-нибудь, ведут между собой негромкий и быстрый разговор:
— Утаил?
— Семишник…
— А я три копейки…
— У тебя сколько уж стало?
— Одиннадцать…
— Ух! А у меня только семь…
— До вечера ещё долго…
— Она говорит — я те дам!
— Ну! Она и мне…
— Чёрт с ней…
— Собака…
— Теперь у нас уж восьнадцать…
— Здорово! По стакану водки — шесть, да…
— Сердца мы давно уж не ели…
— Наплевать на сердце! Лучше папирос…
— Папирос я уж слямзил…
— В порсигаре?
— В коробочке…
— Эх!.. В порсигаре бы!
— Да! Больно ты ловок… Небось, сам не выудишь в порсигаре-то.
— Зато я — платок.
— Платок и я…
— Ну, айда!
— Айда!
И оба снова теряются в толпе…
Среди шума и гула то там, то тут раздаются печальные, хватающие за душу детские возгласы:
— Дядинька-а… сироте подай…
Свидание
…Под ивами на берегу реки сидела девушка и смотрела на своё отражение в воде. Песок вокруг неё был усыпан жёлтыми листьями; они беззвучно осыпались с ветвей над головой девушки и падали ей на плечи и платье. Много их лежало в коленях у неё; один лист был в руке, она медленно крутила его между пальцами, а в другой руке у неё был длинный и гибкий прут. Высокая и полная, она была одета по-деревенски нарядно, но её круглое лицо было грустно, и глаза смотрели в воду задумчиво, почти сурово.
По берегу, подбирая листья, бродили овцы, недавно остриженные; все они были уродливы и жалки. За рекой стояли деревья, окрашенные в цвета осени; преобладал оранжевый цвет; красные гроздья рябины выступали на нём, как кровавые раны. День был тихий, солнечный и тёплый и был полон печалью увядания.