— Н-да… это конечно… — раздумчиво сказал Ефим. — Только строго очень уж…
— Как это — строго?
— Да… так! Не то, чтобы строго… а вот опять я тебе скажу, к примеру, Лёска… Разве он глупый мужик? Только что — пьёт.
— Ну, так что — Лёска?
— Как его, говорю, не поддержишь иной раз! Хоша он и неспособный к работе, а разве без ума?
— Ну, ты его и поддерживай… он твой двоюродный.
— Да не в том сила, что двоюродный…
— Ты мне вот что скажи: ты ему помогал?
— Мало ли!
— Ну, а помог?
Ефим вздохнул и, усмехаясь, почесал грудь.
— Поможешь ему, чёрту…
— А будешь помогать? — допрашивал Финоген.
— Больше не буду! Ну его… — И Ефим безнадёжно махнул рукой.
— Это ты врёшь, — будешь и ещё! И хлеба ты ему дашь, и овцу, и прочее…
— Да ведь как не дашь!.. — почти с отчаянием сказал Ефим, сплёвывая в сторону.
— Ну, то-то вот! А какая ему от того польза? И тебе тоже — какая? Выходит, брат, у нас от этого одна бестолочь. Сволочь всякую мы нянчим, а хорошего, нужного человека не умеем беречь. Говорил я вам тогда насчёт хромого Пашки, Савёлычева сына: «Эй, мужики! выделите ему клок земли, сгоношите избёнку… отблагодарит он!» А вы заартачились: то да сё… Ну, и вот — он теперь, в Анкудиновой живучи, и слесарит, и кузнечит, и ребят учит грамоте… да вон ещё корзины плесть выучил… Пользу от него имеют анкудиновцы али нет?
— Н-да, тут мы проштрафились, Финоген Ильич… Это ты тогда верно говорил. Насчёт ребят-то вот плохо… ну-ка иди на завод, ломай четыре версты… Совсем даром мёрзнут… С Пашкой мы обмишулились… жа-аль!
И Ефим даже чмокнул губами как-то особенно…
— Мужику, Ефимушка, прежде всего надо ум иметь при себе… без ума мужику никак невозможно жить на земле! — сказал Финоген, тяжело вздыхая.
Постояв ещё с минуту друг против друга, шабры разошлись. Ефим отправился в угол своего огорода и стал там крепить плетень; а Финоген вдумчиво посмотрел вслед ему, качнул головой и пошёл к избе широкими, твёрдыми шагами.
А в избе Лёски Киликина происходил другой разговор. Худенький, остробородый Лёска сидел за столом против Лохова; на столе красовалась бутылка водки, чашка квашеной капусты и большой обломанный кусок ржаного хлеба. В избе было темно, но мягкие покровы тьмы не скрывали ни истоптанного пола с широкими щелями между половиц, ни закопчённых кривых стен. Потолок над головами собеседников провис и был подпёрт двумя жердями; пол прогнулся под тяжёлой грудой избитой, полуразвалившейся печи.
Три маленьких квадратных окна смотрели внутрь избы, как три глаза, — холодные и мутные, они были тупо печальны.
Тяжёлый запах гнили наполнял эту нору, и хриплый голос Лёски скрипел в ней каким-то деревянным звуком.
— Для мужика первое дело — смелость во всём. Который мужик трусоват, тому ходу нет. Я вот не имею этой самой смелости и живу так, как положено мне… Ни о чём я не могу постараться, потому знаю — толку не будет, что я ни делай… Духу нет у меня… а человек, который без духу, — разве человек?
Лёска налил водки в чайную чашку и медленно высосал её.
— Ну, так как же Финоген-то? Значит, слушают его? — спросил Лохов, задумчиво барабаня пальцами по столу.
— Финоген, первое дело, — смелый мужик. Он, коли не так, так эдак… он всегда находит себе выручку… Он раз как-то по весне приехал из города… была у него десятина под яровое вспахана… и вдруг он горчицу сеет. Ведь ежели подумать — зачем горчица? Куда её? А он уж её зараньше пристроил к месту… и ба-альшие деньги взял! Горчица — она пища барская, — ему, может, тыщу рублей за неё отсыпали!
— Ну, а так, вообще-то… выжига он? — спросил Лохов, подумав.
— У-у! — скорчив страшную рожу, завыл Лёска. — Он, брат, не смотри, что такой облом: он всякому без мыла в душу влезет… так-таки и вопрётся в самую твою суть, как гнёт в кадушку с капустой. Позапрошлый раз приезжал земский, так и тот… в первую голову — Финогена позвать сюда! Дураки, говорит, вы все. Явился Финоген… и, как он явился, — земский сейчас же всё понимать начал…
Лёска ещё налил себе водки и снова высосал из чашки, как голодный ребёнок молоко из соски. Лохов посмотрел на него, на пустую бутылку и, поднявшись с лавки, сказал:
— До свиданья!
— Прощевай! Ну, а как же трактир, слышь, строим? — спросил Лёска, глупо оскалив зубы.
— Об этом ещё надо подумать… — солидно сказал Лохов и вышел из избы.
На улице было сыро и холодно. Уже надвигалась тёмная ночь осени. Кое-где в избах мелькали огни, бросая на дорогу светлые полосы. Тоскливо выла собака; ветви деревьев уныло шелестели… Со всех сторон окружённые тяжёлой тьмой, избы беспомощно жались друг к другу, искривлённые, пошатнувшиеся; солому на их крышах взъерошил ветер, и они казались объятыми непобедимым страхом.
И на душе у Лохова было темно, тоскливо и тяжело. Он чувствовал себя одиноким во тьме среди этих жалких жилищ и чего-то боялся.
«Труда положишь тут много… а толку выйдет мало…» — думалось ему. И, глядя на избы, он соображал: «Не очень разживёшься около их… Заводы только… Н-да… заводы статья важная… Ради заводов можно и поломаться: они выручат… Финка… вот он — камень на дороге! А не пойти ли мне напрямки в этом разе?»
С такой мыслью он вошёл в избу Финогена. Угрюмый грамотей был один в избе и, сидя за столом, читал книжку, но при виде Лохова остановился и стал испытующе смотреть, как он раздевается.
— Читаете, Финоген Ильич? — спросил Лохов.
— Читаем… Где погулял?
— Да всё по деревне… был у разных народов… — сказал Лохов, подходя к столу и усаживаясь против Финогена. — Про что написана книжка-то?
— Про японцев…
— Слыхал. Есть такие люди, точно…
— Н-да, разные люди имеются на земле.
— Запамятовал я, где они живут, японцы-то?
— А там… За Сибирью… — объяснил Финоген, махнув рукой на дверь.
Он любил разговаривать о книжках и показывать себя знающим человеком.
— В холодах, значит… — задумчиво сказал Лохов, исподлобья рассматривая лицо Финогена.
— Зачем в холодах? Там есть и тёплые места… холода — это выше… к самому краю, а японцы — они осели ниже.
— Это к какому же краю?
— А на земной карте… Холода вверху карты, а внизу… нет, в середине, — тут тёплые места…
— Вон ведь как! Интересно, значит?
— Ничего… хорошо жить умеют…
— С-скажите! А ведь не русские!
Финоген помолчал, погладил бороду и сказал, сурово усмехаясь:
— Я так полагаю, что только одни нерусские и умеют хорошо жить. Нам чего-то не задаётся… не хватает у нас… разума, что ли то…
Лохов вздохнул и не сказал ни слова.
— А где Варвара Тимофеевна? — через минуту спросил он, оглянув избу.
— На завод пошла с ребятишками… к сестре.
— На ночевую, что ли?
— Да… а что? Ужинать охота?
— Н-нет, я так… из любопытства спросил…
И, взглянув друг на друга, они снова оба замолчали. Финоген наклонил голову над книгой, но глаза его незаметно следили за Лоховым, и его могучая фигура, согнутая над столом, казалась напряжённой, готовой к хищному прыжку. А глаза Лохова беспокойно бегали по избе и тоже поминутно и как бы невольно скользили по большой голове её хозяина и по его широким плечам. На столе пред ним горела, потрескивая, жестяная лампа. С полатей свесилась какая-то одежда, и от неё на дверь упала огромная уродливая чёрная тень. Ветер глухо шумел в трубе, где-то тихо-тихо шелестела солома, доносился вой собаки… напряжённая тишина в избе становилась такой же мрачной, как эта чёрная тень на двери. А двое людей всё молчали, неподвижно сидя друг против друга и незаметно выпытывая глазами мысли один у другого. Лохов первый не выдержал и, шумно вздохнув, сказал, беспокойно завертевшись на скамье:
— Финоген Ильич!..