В сущности, он был доволен и происшествием и дерзким ответом рабочего: редактор относился к нему всегда несколько высокомерно, не стараясь скрывать сознания своего умственного превосходства, и вот теперь он, этот самолюбивый и самоуверенный человек, повержен во прах и — кем?
— За эту твою дерзость мы тебе, душа, воздадим!.. — добавил он.
— Да уж, наверно, не спустите, — согласился наборщик.
Этот тон и эти слова опять произвели впечатление. Наборщики переглянулись друг с другом, метранпаж поднял брови и как-то съежился, редактор отступил к столу и, опершись на него руками, более растерянный и обиженный, чем гневный, пристально смотрел на своего врага.
— Зовут тебя как? — спросил издатель, вынув из кармана записную книжку.
— Николка Гвоздев! — быстро объявил метранпаж.
— А ты, Иуда, молчи, когда тебя не спрашивают, — сурово взглянув на метранпажа, сказал наборщик. — У меня свой язык есть, я сам за себя отвечу… Зовут меня Николай Семенович Гвоздев… Жительство…
— Найдем! — пообещал издатель. — А теперь убирайся к черту! Все идите!..
Громко топая, наборщики пошли вон. Гвоздев шел сзади всех.
— Постой… позволь… — сказал редактор тихо, но ясно и протянул руку вслед Гвоздеву.
Гвоздев обернулся к нему, ленивым движением прислонился к косяку двери и, покручивая бородку, уставился в лицо редактора дерзкими глазами.
— Я тебя вот о чем спрошу, — начал редактор. Он хотел быть спокойным, но это не удавалось ему: голос его срывался, переходил в крик. — Ты сознался… что, делая этот скандал… имел в виду меня. Да? Значит, это что же? — месть мне? Я тебя спрашиваю — за что? Ты понимаешь это? Можешь ты мне ответить?
Гвоздев передернул плечами, скривил губы и, опустив голову, помолчал с минуту. Издатель нетерпеливо притоптывал ногой, метранпаж вытянул вперед шею, а редактор кусал губы и нервно хрустел пальцами. Все ждали.
— Я, пожалуй, скажу… Только, как я необразованный человек, то, пожалуй, непонятно будет… Ну, уж извините тогда!.. Нот, стало быть, в чем дело. Вы пишете разные статьи, человеколюбие всем советуете и прочее такое… Не умею я сказать вам все это подробно — грамоту плохо знаю… Вы, чай, сами знаете, про что речи ведете каждый день… Ну, вот я и читаю эти ваши статьи. Вы про нашего брата рабочего толкуете… а я все читаю… И противно мне читать, потому что все это пустяки одни. Одни слова бесстыжие, Митрий Павлыч!.. Потому что вы пишете — не грабь, а в типографии-то у вас что? Кирьяков на прошлой недели работал три с половиной дня, выработал три восемь гривен и захворал. Жена приходит в контору за деньгами, а управляющий ей говорит, что не ей дать, а с нее нужно рубль двадцать получить — штрафу. Вот те и не грабь! Вы что же про эти порядки не пишете? И как управляющий лается и мальчишек дует за всякую малость?.. Вам этого нельзя писать, потому что вы и сами-то этой же политики держитесь… Пишете, что людям плохо жить на свете, — и потому ни, я вам скажу, все это пишете, что ничего больше делать не умеете. Вот и все… И потому под носом у себя вы никаких зверств не видите, а про турецкие зверства очень хорошо рассказываете. Разве это не пустяки — статьи-то ваши? Давно уж мне хотелось, стыда вашего ради, истинные слова в ваши статьи вклеить. И не так бы еще надо.
Гвоздев гордо выпятил грудь, высоко поднял голову и, не скрывая своего торжества, в упор смотрел на редактора. А редактор плотно прижался к столу, вцепившись в него руками, откинулся назад и то бледнел, то краснел и все улыбался презрительно, смущенно и болезненно. Широко открытые глаза его часто моргали.
— Социалист? — с боязнью и интересом спросил издатель, вполголоса обращаясь к редактору. Тот улыбнулся, но ничего не ответил, склонив голову.
Метранпаж ушел к окну, где стояла кадка с филодендроном, бросавшая на пол комнаты теневой узор, стал за кадку и смотрел оттуда на всех маленькими черными и подвижными, как у мыши, глазами. В них было какое-то нетерпеливое ожидание и порой вспыхивал радостный огонек. Издатель смотрел на редактора. Тот почувствовал это, поднял голову и с беспокойным блеском в глазах, с нервной дрожью в лице крикнул вслед уходившему Гвоздеву:
— Позвольте… постойте! Вы оскорбили меня. Но вы не вправе… я надеюсь, вы это чувствуете? Я благодарен вам за… в-вашу… прямоту, с которой вы высказались, но, повторяю…
Он хотел говорить с иронией, но вместо иронии в словах его звучало что-то бледное и фальшивое, и он сделал паузу, желая настроить себя к отпору, достойному и его и этого судьи, о праве которого судить его, редактора, он никогда еще не думал.
— Известно! — качнул головой Гвоздев. — Тот только и прав, кто много сказать может.
И, стоя в дверях, он оглянулся вокруг себя с таким выражением на лице, которое ясно показывало его нетерпеливое желание уйти отсюда.
— Нет, позвольте! — повышая тон и поднимая руку кверху, заявил редактор. — Вы выдвинули против меня обвинение, а раньше этого самовольно наказали меня за мою якобы вину пред вами… Я имею право защищаться, и я прошу вас слушать.
— Да вам какое до меня дело? Вы перед издателем защищайтесь, коли нужно. А со мной-то о чем говорить? Обидел я вас, так к мировому тащите. А то — защищаться! — Он круто поворотился и, заложив руки за спину, пошел.
На ногах у него были тяжелые сапоги с большими каблуками, он громко стучал ими, и шаги его гулко раздавались в большой, сараеобразной комнате редакции.
— Вот так история с географией! — воскликнул издатель, когда Гвоздев захлопнул за собою дверь.
— Василий Иванович, я тут ни при чем, в этом деле… — заговорил метранпаж, виновато разводя руками, и осторожными коротенькими шагами подошел к издателю. — Я верстаю набор и никак не могу знать, что мне дежурный сунет. Я-с целую ночь на ногах… нахожусь здесь, а дома у меня жена хворает, дети без присмотра… трое… Я, можно сказать, кровью истекаю за тридцать рублей в месяц-то… А Федору Павловичу, когда они нанимали Гвоздева, я говорил: «Федор Павлович, говорю, я Николку с мальчишек знаю и должен вам сказать, что Николка озорник и вор, без совести человек. Его уже у мирового судили, говорю, сидел в тюрьме даже…»
— За что сидел? — задумчиво спросил редактор, не глядя на рассказчика.
— За голубей-с… то есть не за голубей, а за взломы замков. В семи голубятнях сломал замки в одну ночь-с… и все охоты выпустил на волю — всю птицу разогнал-с! И у меня тоже пара смурых, один турман с игрой да скобарь так и пропали. Очень ценные птицы.
— Украл? — любопытно осведомился издатель.
— Нет, этим не балуется. Судился и за воровство, да оправдали. Так он — озорник… Распустил птицу и рад, надсмехается над нами, охотниками… Били уж его не однажды. Раз после битья в больнице даже лежал… А вышел у кумы моей в печи чертей развел.
— Чертей? — изумился издатель.
— Чушь какая! — пожал плечами редактор, наморщив лоб, и, снова кусая губы, задумался.
— Это совершенная истина, только сказал не так, — сконфузился метранпаж. — Он, видите, печник, Николка-то. Он на все руки: по литографской части смекает, гравер, водопроводчиком был тоже… Так вот кума — у нее свой дом, она из духовного звания — и наняла его печь переложить. Ну, он переложил, все как следует; но только, подлый человек, в стену-то печи вмазал бутылку со ртутью и с иголками… и еще чего-то кладется там. От этого происходит звук — особый этакий, знаете, как бы стон и вздох, и тогда говорят — черти в доме завелись. Печь-то вытопят, ртуть в бутылке нагреется и пойдет там бродить. А иголки по стеклу скребут, точно зубом кто скрипит. Кроме иголок, еще разные железины в ртуть кладут, и от них тоже разные звуки — иголка по-своему, гвоздь по своему, и выходит этакая чертовская музыка… Кума даже продать хотела дом, да никто не покупает, — кому понравится с чертями-с? Три молебна с водосвятием служила — не помогает. Ревет женщина, дочь у нее невеста, кур голов до ста, две коровы, хорошее хозяйство… и вдруг черти! Билась, билась, смотреть жалко. Николка же ее и спас, можно сказать. Давай, говорит, пятьдесят целковых — выгоню чертей! Она ему сначала четвертную дала, а потом — как он вытащил бутылку да дознались, в чем дело, — ну и прощай! В суд хотела подать, но ей отсоветовали… И еще за ним многие художества водятся.