— Но, позвольте… — просительно сказал редактор, — разве я отрицаю ваше право?
Но Гвоздеву совсем неинтересно было знать, что отрицает и что признает редактор; ему нужно было высказаться, и он чувствовал себя в этот момент способным сказать все, что когда-либо волновало его.
— Нет, вы позвольте! — уже каким-то таинственным шепотом говорил он, близко склоняясь к редактору и блестя возбужденными глазами. — Как вы думаете, легко мне теперь работать на моих товарищей, которым я в старину носы расквашивал? Легко мне с господина судебного следователя Хрулева, у которого я с год тому назад ватерклозет установлял, сорок копеек на чай получить? Ведь он человек одного со мною ранга… и было его имя Мишка Сахарница… у него зубы гнилые и посейчас, как тогда были…
Редактор задумчиво смотрел на него сбоку и молча соображал — что же сказать этому парню? Нужно сказать что-нибудь хорошее, правдивое и искреннее. Но у Дмитрия Павловича Истомина ничего нужного в данный момент не нашлось ни в голове, ни в сердце. Давно уже всякие идейные и выспренние разговоры по «вопросам» вызывали в нем чувство скуки и утомления. Он вышел сегодня отдохнуть, нарочно избегал встреч с знакомыми — и вот этот человек со своими речами. Конечно, в его речах, как и во всем, что говорят люди, есть некоторая доля правды. Они — любопытны и могли бы послужить очень интересной темой для фельетона…
— Все, что вы сказали, — не ново, знаете, — начал он. — О несправедливости отношений человека к человеку давно идет речь… Но, пожалуй, эти ваши речи являются новостью — в том смысле, что раньше их говорили люди иного сорта… Вы несколько односторонне и неверно формулируете ваши думы… но…
— Опять ваша точка зрения! — усмехнулся Гвоздев. — Эхма, господа, господа! Умом-то вы награждены, а сердце-то, видно, померло… Вы мне скажите что-нибудь такое, чтобы сразу по недугу мне пришлось… вот!
Он, опустив голову, ждал ответа.
Истомин снова посмотрел на него, наморщив лоб, ощущая сильное желание уйти. Ему казалось, что Гвоздев пьянеет и оттого так раскис после своих возбужденных речей. Он смотрел на белую фуражку, съехавшую на затылок, на рябую щеку и задорный вихор Гвоздева, смерил взглядом всю его сильную жилистую фигуру и подумал про него, что это очень типичный рабочий, и если б…
— Так что же? — спросил Гвоздев.
— Да что же я могу вам сказать? Откровенно говоря, я не совсем ясно представляю себе, что именно хотели бы вы…
— То-то вот и есть!.. Ничего вы мне не можете ответить, — усмехнулся Гвоздев.
Редактор облегченно вздохнул, справедливо предполагая, что разговор окончен и Гвоздев уже не будет больше к нему приставать с вопросами… И вдруг он подумал: «А что, как он побьет меня? Он — такой злой».
Ему вспомнилось выражение лица Гвоздева там, в редакции, во время этой глупой сцены. И он подозрительно покосился на него.
Было уже темно. Тишина прерывалась звуками песни, долетавшей издалека с реки. Пели хором, теноровые голоса слышались совсем ясно. Большие жуки, металлически звеня, носились в воздухе. Сквозь листву деревьев видны были звезды… Иногда та или другая ветка над головами отчего-то вздрагивала и слышалось тихое трепетание листьев.
— А ведь роса будет, — сказал редактор осторожно.
Гвоздев вздрогнул и поворотился к нему.
— Что вы сказали?
— Роса будет, говорю, вредно это…
— А-а!
Помолчали. На реке раздался крик:
— Эй-й! На-а барже-е!..
— Я думаю идти. До свидания!..
— А не распить ли нам пару пива? — предложил вдруг Гвоздев и, усмехаясь, добавил: — Окажите честь!
— Нет, извините, я в это время не могу. И потом пора мне, знаете…
Гвоздев встал с дерева и угрюмо посмотрел па редактора.
Тот протягивал ему руку, тоже встав.
— Не желаете, значит, пить пиво со мной?! Ну и черт с вами! — отрубил Гвоздев, нахлобучивая свою фуражку резким жестом. — Аристократия! На грош пара! Я и один напьюсь…
Редактор храбро повернулся спиной к своему собеседнику и пошел вверх по тропинке, странно втянув голову в плечи, точно боялся задеть ею за что-нибудь. Гвоздев крупными шагами пошел вниз по горе.
С реки доносился надрывавшийся голос:
— На барже-е! Черти-и! Да-а-вай лодку-у-у!
И среди деревьев разносилось тихое эхо:
— О-у-у-у!..
Супруги Орловы
…Почти каждую субботу перед всенощной из двух окон подвала старого и грязного дома купца Петунникова на тесный двор, заваленный разною рухлядью и застроенный деревянными, покосившимися от времени службами, рвались ожесточённые женские крики:
— Стой! Стой, пропойца, дьявол! — низким контральто кричала женщина.
— Пусти! — отвечал ей тенор мужчины.
— Не пущу я тебя, изверга!
— Вр-рёшь! пустишь!
— Убей, не пущу!
— Ты? Вр-рёшь, еретица!
— Батюшки! Убил, — ба-атюшки!
— Пу-устишь!
При первых же криках Сенька Чижик, ученик маляра Сучкова, целыми днями растиравший краски в одном из сарайчиков во дворе, стремглав вылетал оттуда и, сверкая глазёнками, чёрными, как у мыши, во всё горло орал:
— Сапожники Орловы стражаются! Ух ты!
Страстный любитель всевозможных происшествий, Чижик подбегал к окнам квартиры Орловых, ложился животом на землю и, свесив вниз свою лохматую, озорную голову с бойкой рожицей, выпачканной охрой и мумиёй, жадными глазами смотрел вниз, в тёмную и сырую дыру, из которой пахло плесенью, варом и прелой кожей. Там, на дне её, яростно возились две фигуры, хрипя и ругаясь.
— Убьёшь ведь, — задыхаясь, предупреждала женщина.
— Н-ничего! — уверенно и с сосредоточенной злобой успокоивал её мужчина.
Раздавались тяжёлые, глухие удары по чему-то мягкому, вздохи, взвизгивания, напряжённое кряхтенье человека, ворочающего большую тяжесть.
— И-эх ты! Ка-ак он её колодкой-то саданул! — иллюстрировал Чижик ход событий в подвале, а собравшаяся вокруг него публика — портные, судебный рассыльный Левченко, гармонист Кисляков и другие любители бесплатных развлечений — то и дело спрашивали Сеньку, в нетерпении дёргая его за ноги и за штанишки, пропитанные красками:
— Ну?
— Сидит на ней верхом и мордой её в пол тычет, — докладывал Сенька, сладострастно поёживаясь от переживаемых им впечатлений…
Публика тоже наклонялась к окнам Орловых, охваченная горячим стремлением самой видеть все детали боя; и хотя она уже давно знала приёмы Гришки Орлова, употребляемые им в войне с женой, но всё-таки изумлялась:
— Ах, дьявол! Разбил?
— Весь нос в кровь — так и тикёт! — захлебываясь, сообщал Сенька.
— Ах ты, господи, боже мой! — восклицали женщины. — Ах, изверг-мучитель!
Мужчины рассуждали более объективно.
— Беспременно он её должен до смерти забить, — говорили они.
А гармонист тоном провидца заявлял:
— Помяните моё слово — ножом распотрошит! Устанет возиться вот этаким манером, да сразу и кончит всю музыку!
— Кончил! — вскакивая с земли, вполголоса сообщал Сенька и мигом отлетал от окон куда-нибудь в сторону, в уголок, где занимал новый наблюдательный пост, зная, что сейчас должен выйти на двор Орлов.
Публика быстро расходилась, не желая попадаться на глаза свирепого сапожника; теперь, по окончании сражения, он терял в её глазах всякий интерес и, вместе с этим, был не безопасен.
Обыкновенно на дворе не было уже ни одной живой души, кроме Сеньки, когда Орлов являлся из своего подвала. Тяжело дыша, в разорванной рубахе, с растрёпанными волосами на голове, с царапинами на потном и возбуждённом лице, он исподлобья оглядывал двор налитыми кровью глазами и, заложив руки за спину, медленно шёл к старым розвальням, лежавшим кверху полозьями у стены дровяного сарая. Иногда он при этом ухарски посвистывал и так смотрел по сторонам, точно имел намерение вызвать на бой всё население дома Петунникова. Затем он садился на полозья розвален, отирал рукавом рубахи пот и кровь с лица и замирал в усталой позе, тупо глядя на стену дома, грязную, с облезлою штукатуркой и с разноцветными полосами красок, — маляры Сучкова, возвращаясь с работы, имели обыкновение чистить кисти об эту часть стены.