— Что с тобой?
— Решительно ничего, — ответил я, — но… мне не хочется говорить.
— Поспишь еще?
— Да.
Тит опять погрузился в записки и по своей еще школьной привычке закрыл уши. Его профиль рисовался на светлом фоне окна, а я смотрел на него и с удивлением спрашивал: кто это?
Я знал, что это Тит, знал внешнюю историю его жизни, знал, что он мой товарищ и друг, но все это мне известное все-таки не отвечало на вопрос. Я смотрел на него во все глаза и будто видел его впервые… Профиль, резко выступавший в квадрате окна, стал расплываться. Что-то сделалось с моими глазами, и Тит вдруг стал близким и огромным. Потом явилось два Тита и два профиля в окне. Голова у меня кружилась…
Я сделал усилие, и обычная фигура Тита оказалась одна и на месте. Но это меня не успокоило. Мгновение, и начались опять те же превращения…
«Что же правда? — думал я. — Может, это мне только кажется, что этот вот один Тит есть правда… Может, их всегда два, и только в обычное время я этого не замечаю… Потому что мне удобнее, чтобы Тит был один. При двух Титах неприятно кружится голова…»
«Галлюцинация», — подумал я вдруг, и это слово меня успокоило. Я сделал усилие, водворил образ Тита на место и закрыл глаза… Раскрыл… Тит был один, голова кружилась меньше… Хорошо? Нет, я все-таки не знаю, кто это.
Я очень любил Тита, и еще недавно он казался мне понятным. В начале гимназического курса я привык смотреть на Тита с почтением: он был много старше меня и шел тремя или четырьмя классами выше. Но бедняга был очень туп, и год за годом я нагнал его в последних классах. Мне было странно, что мы стали равные и подружились. Тита все считали тупицей, но все его уважали. Учился он плохо, но был лучшим репетитором для малышей. Ему приходилось порой бегать к товарищам за разрешением простой задачи, и он с трудом усваивал решение. Но на следующий день его ученики отвечали превосходно. Он умел работать и умел заставить работать других.
Тит одолевал курс с величайшим трудом, и вся гимназия следила за этой драмой. Когда кончался какой-нибудь экзамен, все спрашивали: «А как Тит?» — и радовались, если дело шло благополучно. Все знали, что Тит «не способен к наукам», но когда нужно было «поправить отметки» отстающего малыша, то директор советовал родителям отдать его Титу. Иногда он затруднялся вопросами мальчишек по тому или другому предмету, но родители очень часто прибегали к его советам в важных житейских делах. И он разрешал самые запутанные случаи просто и очень умно. Однажды, на уроке геометрии, сбитый с толку тем, что учитель повернул на чертеже треугольник острым углом книзу, тогда как в учебнике острый угол был кверху, Тит поднялся на носки и, вывернув голову, стал смотреть сверху вниз. Его долговязая фигура и странная попытка были так комичны, что все хохотали: ученики, учитель и сам Тит… Он был весел по природе, и сам умно и искренно смеялся над своей тупостью… И в то же время все чувствовали, что Тит один среди нас — серьезный человек. И это потому, что у него была задача в жизни. У него была мать, которую он страстно любил, и сестра, которую надо было вывести в люди. И он с ранних лет делал это дело с великими усилиями. Это было драматично. И это все уважали.
Я тоже уважал Тита и нежно любил его. Я часто помогал ему в сочинениях, и его зубрежка подавала повод к моим шуткам. Но я ничего не скрывал от Тита и слушал его советы в житейских делах. Я уже говорил о том, как я собирался облагодетельствовать семью дорожного сторожа в будущем… Меня глубоко трогало то, что Тит, не вдаваясь в философию, часто носил им сахар и булки, о чем я как-то забывал…
Поэтому всегда с личностью Тита у меня связывалось особенное чувство: в нем было и представление о его смешной тупости, и преклонение перед его практическим умом и узкой, но деятельной добротой. Тут была улыбка и нежность, юмор и уважение…
Теперь я смотрел на Тита и испытывал только сухой остов этих ощущений. Он сидел, наклонясь, и, закрыв уши, тихо зубрил про себя. Шея у него была длинная и сухая. По мере того как он зубрил, тихонько произнося слова, одно из сухожилий двигалось, как будто принимало участие в учении… И ничего больше не было. Я не «ощущал» Тита, того Тита, каким он был для меня вчера…
Вот он сидит и работает… Запечатлевает в своем мозгу черточки и знаки… И мне невольно вспомнилось, что я так же над столом видел Урманова… Он был, наоборот, очень способен… О его работе, если она осталась, будут говорить… Тит зубрит. Урманов творил… И это оттого, что у Тита в мозгу недостает чего-то… Чего-то, что вчера лежало разбрызганное на рельсах и что мужик собирал мокрой щепочкой в грязный черепок… Каково оно, то, что создает мысли: белое или красноватое?.. Склизкое… Там было разбрызгано все… И восторженность, и экспансивность, и «идеи», которые воспевал наивный поэт, и любовь, которой я так любовался… Все, все… «Мысль — выделение мозга…» Я посмотрел на эти слова под портретом Фохта, и, вместо восторга, от них по мне прошла дрожь… Бедный Тит… Его мозг «выделяет плохо». Я представил себе, как вяло перебегают мысли Тита в том беловатом студенистом веществе, которое находится под его узким черепом. И вздрогнул от отвращения… Потом представил себе, как быстро и отчетливо перебегали они под черепом Урманова, и опять вздрогнул… Черная прядь волос, освещенная светом лампы… Это красота… Та же прядь, там на рельсах… Да, там лежало все это: и любовь, и ревность, и восторг, и отчаяние… Котел разбит, содержимое перемешано в некотором беспорядке, рычаги и шестерни раскиданы врознь… Это и значит, что Урманов умер… И вот смерть… И вот жизнь… Что-то движется, ползает, просачивается по физическим законам. Это жизнь… Навешивайте на нее какие угодно украшения… Остановите движение — смерть! Одевайте ее красивым трауром, мистическими и грандиозными вымыслами… Что касается меня, то для меня не было теперь ни красоты, ни траура… Я вижу обе стороны медали, сведенными в одно… Просто, ясно и отвратительно…
Тит перестал писать, взглянул на часы и принялся укладывать тетради.
— Который час? — спросил я.
Тит вздрогнул от неожиданности и обернулся.
— А! Ты не спишь? Два часа, сейчас пятая лекция. Пойдешь?
— Пожалуй.
Я поднялся вяло: не хотелось идти и не хотелось оставаться.
— Что там такое сегодня? — спросил я.
— Лекция братушки.
— А!
— Как ты думаешь: будут ему свистать или нет?
Я посмотрел на Тита с удивлением. Его вопрос напомнил мне о чем-то, происходившем тоже будто давно, перед грозой или во сне. Действительно, кто-то рассказывал о профессоре Беличке предосудительные вещи, и вчера еще я сам горячился по этому поводу. Но теперь я равнодушно зевнул.
— А черт его знает…
Тит удивился и пытливо посмотрел на меня.
— Ты здоров?
— Что мне делается?..
— А ты бы посмотрел на себя утром… Желтый, глаза, как у сумасшедшего… Да и сейчас еще смотришь нехорошо. Останься дома…
— Пойду…
Я действительно чувствовал себя нехорошо. На душе было тошно, хотелось что-то выкинуть, от чего-то избавиться… «Что это?» — задал я себе вопрос, остановившись посередине комнаты под беспокойным взглядом Тита… Да я знаю: это скрежет железа и то, что было там, на платформе. Но мне уже от этого не освободиться. Этот знобящий скрежет проник мне глубоко в душу и раздавил в ней что-то.
Мне рассказывали незадолго перед тем, что горничная у моих знакомых, обтирая окна снаружи, упала с третьего этажа. По странной случайности, она стала прямо на ноги и даже пошла сама в дом. На вопрос, что с ней, она спокойно отвечала: «Ничего решительно». Но к вечеру она умерла: оказалось, что-то оборвалось у нее внутри.