Однажды, проходя по плотине, я услыхал за собою торопливые шаги и, оглянувшись, увидел Соколову. Она куда-то быстро бежала, с сбившимся платком и растрепанными волосами. Заметив, что, кроме меня, никого нет на плотине, я остановился с некоторым недоумением.
— Постойте, — запыхавшись, сказала она, — вот вам письмо.
Я взял из ее рук небольшую записку. Она была от Доси и состояла из нескольких слов, торопливо набросанных карандашом.
«Вы не показываетесь. Сейчас увидела вас из окна… Приходите завтра вечером на дачу Иванова. Будет интересно, и мне нужно увидеть вас. Дося».
Я прочел записку и почти машинально ответил:
— Хорошо.
Соколова, несколько отдышавшаяся и успевшая поправить платок, сделала мне реверанс, над которым в другое время я непременно бы расхохотался.
— Хорошо, — передразнила она… — Так, значит, и прикажете доложить? Хорошо?
— Так и доложите, — ответил я, как автомат. Соколова посмотрела на меня внимательно своими
маленькими глазками…
— Батюшки… — сказала она, качая головой. — Что-то уж слишком важно. Ваш папаша полковник или генарал?.. Вы уж не думаете ли, что я бежала, как дура, из сочувствия к вам?.. Мне наплевать… Я это из-за Доси…
— Благодарю вас, Катерина Филипповна, — сказал я просто и с внезапной искренностью.
Этот неожиданный тон удивил Соколову. Она опять посмотрела на меня своими некрасивыми честными глазами и сказала в раздумье:
— Черт вас разберет… То ли ты ломаешься, парень, то ли бесишься с жиру… Заставить бы тебя пахать землю, што ли, или бы молотить спозаранку до вечерней зари, небось, дурь-то эту вашу интеллигентскую живо бы вышибло… Так придешь, што ль?
— Куда?
— Да што ты это, очумел в самом-то деле?.. На дачу Иванова!..
— На дачу Иванова… приду.
— Ну и ладно.
Она пошла по плотине, а я провожал ее глазами, пока она не повернула… И повторял про себя: на дачу Иванова… Да, да, на дачу Иванова…
Дача, куда меня звала Дося, была в лесу, направо от московского шоссе, недалеко от бывшей дачки Урмановых. Дача была большая, но в ней зимой жили только два студента, занимавшие две комнаты. Она была в стороне и представляла то удобство, что в случае надобности жильцы открывали другие комнаты, и тогда помещалось сколько угодно народу. Там часто происходили наши тайные собрания.
Я давно уже не бывал на них. Еще до катастрофы в настроении студенчества происходила значительная перемена. Вопросы о народе, о долге интеллигенции перед трудящейся массой из области теории переходили в практику. Часть студентов бросали музеи и лекции и учились у слесарей или сапожников. Чисто студенческие интересы как будто стушевывались, споры становились более определенны. Казалось, молодой шум, оживление и энтузиазм вливаются в определенное русло…
Как-то, тоже еще до катастрофы, я шел по одной из московских улиц. Навстречу мне шли трое рабочих, с дорожными мешками и деревянными ящиками, какие носят с собой плотники. Из ящиков видны были ручки топоров и концы длинных рубанков. Невдалеке была церковь. Двое остановились и, сняв картузы, стали креститься, третий стоял в стороне и ждал, пока они кончат. В наружности этого третьего мне показалось что-то знакомое. Я вгляделся. Да, это не ошибка: в третьем плотнике я узнал студента политехника, которого встречал на наших собраниях. Он посмотрел мне прямо в лицо, делая вид, что совершенно не узнает меня. Затем все трое двинулись дальше, и, пока они не исчезли за углом, я провожал их удивленным и восторженным взглядом.
Итак… начинается… Великий исход молодых сил из привилегированных классов навстречу народу, навстречу новой истории… И целый рой впечатлений и мыслей поднялся в моей голове над этим эпизодом, как рой золотых пчел в солнечном освещении… Когда, вернувшись, я рассказал о своей встрече ближайшим товарищам, это вызвало живые разговоры. Итак, N уже выбрал свою дорогу. Готов ли он? Готовы ли мы или не готовы? Что именно мы понесем народу?..
Теперь отголоски этих недавних разговоров доносились до меня, как и всё, точно издалека…
Всё это разные течения жизни. А для меня самая жизнь, в ее основной формуле, потеряла всякий интерес…
На дачу Иванова вела лесная тропинка, которую сплошь занесло снегом. Из-за стволов и сугробов кое-где мерцали одинокие огоньки… Несколько минут назад мне пришлось пройти мимо бывшей генеральской дачи, теперь я подходил к бывшей дачке Урмановых. От обеих на меня повеяло холодом и тупой печалью. Я подошел к палисаднику и взглянул в окно, в котором видел Урманова. Черные стекла были обведены белой рамкой снега… Я стоял, вспоминал и думал…
Прошла группа студентов, другая… Я опомнился и пошел за ними к огоньку ивановской дачи… В щели ставень просачивался свет…
На крыльце несколько студентов топали, сбрасывая налипший снег, но говорили тихо и конспиративно. Не доходя до этого крыльца, я остановился в нерешительности и оглянулся… Идти ли? Ведь настоящая правда — там, у этого домика, занесенного снегом, к которому никто не проложил следа… Что, если мне пройти туда, войти в ту комнату, сесть к тому столу… И додумать все до конца. Все, что подскажет мне мертвое и холодное молчание и одиночество…
Но я подошел к крыльцу ивановской дачи в то самое время, как туда подходили три или четыре человека. Они посмотрели на меня, казалось, как-то особенно, и мы вошли вместе…
В сенях было натоптано снегом и навалены кучи платьев. Несколько студентов устроились на этих кучах и зашипели на нас, когда мы вошли. В большой гостиной рядом кто-то читал грубоватым семинарским голосом, влагая в это чтение много внимания и убедительности. Гостиная была полна: из Москвы приехали студенты университета, политехники, курсистки. Было накурено, душно, одна лампа давала мало свету…
— Здравствуйте, Потапов.
От одного из косяков отделилась высокая фигура девушки. Да, это так… Все как прежде… И даже прежнее чувство шевельнулось в душе.
— Пойдем в комнату хозяев… Там все хорошо слышно.
Она взяла меня за руку и повела за собой через узенький коридор в спальню хозяев. Здесь были Соколов, Соколова и Чернов. Соколов сидел на кровати, сложив руки ладонями и повернув к открытым дверям свое грубоватое серьезное лицо. Соколова кинула на Досю вопросительный и беспокойный взгляд, Чернов сидел на подоконнике, рядом с молоденьким студентом Кучиным.
— Сядем вот тут, — сказала Дося. — Вы сильно опоздали… Отчего?.. Впрочем, лучше теперь молчите.
И она стала слушать чтение. Лицо ее выразило глубокое, сосредоточенное и углубленное внимание. Так слушают в церкви. Глядя на ее внимательное лицо, на полураскрывшиеся губы, я понял, что для нее тут не простое любопытство, что это дело ее определяющейся веры. В чем же эта вера? Что ее так захватывает? Я делал усилие вслушаться, но не мог: чтение было для меня только звуками, монотонными и разрозненными, и мое внимание отмечало семинарскую интонацию чтеца. Я мог еще чувствовать близость Доси, но все остальное казалось мне заглушённым и далеким.
Чтение смолкло. В комнате послышалось легкое движение, потом настала тишина. Ждали, что заговорит кто-нибудь из тех, кого привыкли слушать, но никто не начинал… Дося вопросительно смотрела на меня.
И вдруг раздался голос Тита. Он начал с какой-то цитаты из Зайцева, которая, по-видимому, не имела никакой связи с тем, что читалось. Среди слушателей водворялось недоумение.
— Что такое? К чему это он? — спрашивали приехавшие из Москвы.
— Тит! Довольно! — закричал кто-то из петровцев.
— Исчезни, Тит, — крикнул своим резким голосом Чернов.