Выбрать главу

– Да ведь ночь, дом-то не сыщешь.

– Не-ет, это тебе не четверть водки. Кажный тебя увидит, поклонится, снимет шапочку, посторонится, царствие, мол, небесное покойничку, даст дорожку, проходите, мол, милые, проходите. Что милее всего человеку? Сон. Что нужнее всего человеку? Гроб. Ежли меня да спросют: Семен Иваныч, можешь не пить два дня? Могу! А можешь обойтиться по край твоей жисти без гроба? Никак нет, вашскблагородие, не м-могу! То-то!.. Кушайте, Семен Иваныч!..

Ваня смеялся синими глазами, почесывая в затылке, а Микита, темный, угрюмый, глядел исподлобья.

– Да ведь не найдем, возворотимся назад…

Семен Иваныч вдруг поднялся, не шатаясь, и заревел, как дикий медведь:

– Что-о?!.

Он был бледен, а глаза сухо сверкали той звериной злобой, которая владела им, когда был трезв. Незаживающие рассеченные рубцы на лицах, на голове и на лбу мальчиков свидетельствовали, что у него тяжелая рука.

– Нну!!.

Те молча одели кафтаны, поставили гроб на голову и вышли, цепляясь за притолоки.

Семен Иваныч опять рассолодел и подобрел.

– То-то, саддукеи!..

Потом навалился грудью, предлинно вытянул хоботом губы и стал тянуть разлившуюся по столу водку, – чтобы не пропадало.

* * *

Когда ребята вышли, прежде всего кругом лежал скрипуче-синеватый снег. Горели фонари.

Пошли, – коренастый впереди, который повыше – позади, – по панели, вдоль домов, и снежно-узорчатые окна тоже светились. Гроб колыхался на головах, странно выделяясь белизной в сумеречно-морозной синеве.

В переулках было пусто, только снег скрипел под ногами.

Но когда свернули на широкую, большую, всю залитую огнями улицу, народ, сани, кареты, трамваи, среди шороха, говора, звонков, кишели, мелькая и непрерывно, и не слышно уже было скрипа под сапогами.

Бесчисленные дома, бесчисленные огни, бесчисленные люди – все стояло и двигалось кругообразно, как в огромном, незнакомом, заколдованном лесу. Оба уже год как из деревни, но дни и ночи проводили в мастерской, почти не показываясь за ворота.

– Эй, что прете на панель?.. На мостовую!..

Слезли и пошли по мостовой.

– Поберегись!.. поберегись!.. Что вас нелегкая под сани несет!..

Опять пошли по панели, и публика, косясь, обходила с той и с другой стороны, оставляя вокруг них пустой, молчаливо-враждебный круг. А они все шли, который пониже – впереди, который повыше – позади, придерживая на головах то с той, то с другой стороны зябкими красными руками.

Сворачивали направо, налево, переходили улицы, площади и опять шли среди торопливой, снующей, полной озабоченности публики, но все та же мертвая, враждебная пустота по панели, которую боязливо и торопливо обходили, неотступно шла с ними.

– Никак тут. Стой!.. Читай.

– Три… тридцать один.

– Ну?

Губы плохо слушались от мороза.

– Должно, это. Сказывал: палочка и «зело».

Подошли к подъезду. Полезли было в зеркальную дверь, но вышел швейцар с важным животом и позументами.

– Вы чего?

– Покойнику гроб, стало быть…

– Семена Иваныча… с Брёхова…

– А?.. это вы что?.. У нас, слава богу, все живы… Ах вы шалыганы… Вон!.. Чтоб духу не было.

Поставили опять на головы и опять пошли, пониже – впереди, повыше – позади. Долго шли.

– Гляди, кабы не этот.

– Этот и есть: впереди палочка, а потом «зело». Тринадцать, стало быть. Эй, милый человек, который у вас тут упокойничек будет?

Мохнатый, с заиндевевшим мохнатым воротником, похожий на медведя, дворник подошел, посмотрел и насупился:

– Проходи, проходи, неча останавливаться.

– Сказываем, тринадцатый номер… Померши не то господин, не то барыня…

– А скорее всего, барышня – глазетовый, белый…

– А вот зараз вас в участок отправлю, там узнаете, – и поднес свисток к губам.

Они перебежали на середину улицы и, придерживая обеими закалевшими руками, пошли иноходью, согреваясь. Долго шли. Еще сунулись дома в два, но было то же.

Тогда Микита вдруг повернулся, они под гробом глядели друг на друга.

– Ну?!. Али я собака?.. Не пойду!

– Хочь бы шкалик.

– Руки не отдерешь.

Постояли, помолчали, глядя друг на друга, чувствуя, как стынут ноги.

– Чудно, сколько народу мрет, а не нападешь.

– Где тут!

– Что ж мы его таскать будем всю ночь, что ль?..

Опять помолчали, стоя, как под крышей, и две синие тени, дожидаясь, лежали на снегу. От холода бежали сопли, и они утирались рукавами.

– Ай продадим?!

– А?

Микита с секунду глядел скуластым лицом, потом решительно повернулся, показывая затылок, и опять пошли, придерживая, один – впереди, другой – сзади.

Первая была большая мануфактурная лавка, и под праздник толпилось много простого народу. Хозяин, благообразный, с большой белой бородой, старик, степенно, не торопясь, не волнуясь, наблюдая, как торговали приказчики, получал, давал сдачу. И видно было, что за этой сединой спокойная, полная честных трудов жизнь, а теперь спокойная, ублаготворенная, щедрая и на церковь и на бедных старость.

Когда те двое с гробом вошли и протолкались, у него затряслась борода.

Они остановились, не снимая с головы.

– Ваше степенство, купите гробик.

– Нни… нне… нне… кончайте… затворяйте лавку… О господи!.. Затворяйте лавку… затворяйте лавку!..

– Ваше степенство! В хозяйстве завсегда пригодится. Кажный день восемь-десять гробов делаем, вот, лопни мои глаза, не вру!..

– Затворяйте… затворяйте… О господи!.. греха-то, греха-то на душу: завтра праздник, а мы торгуем… Закрывайте скорей…

– Ваше степенство…

Приказчики с удивлением смотрели, а он тыкался, не попадая ключом, в кассу. Тряслись руки, борода, плечи.

– Господи, пошто еси мя призываеши?.. Пошто еси призываеши мя, грешного?..

Смерть неизбежна, но она мерещилась где-то в отдалении, забаюканная щедротами неоскудевающей руки, честной, доброй жизнью, и вдруг…

– Пошто еси призываеши…

Он слышал, как сзади гремели двери запираемой лавки, все так же, весь трясясь, шел торопливыми, мелкими шажками и потонул в дальнем конце улицы, в серебряном сиянии фонарей и снега.

Ребята постояли на панели и пошли дальше. Всюду горели фонари, горели окна, как будто ничего не случилось, как будто все было то же.

Прошли в кожевенный ряд.

– Купчиха, купите гробик.

Дебелая хозяйка глядела на них с секунду остановившимися глазами и вдруг отчаянно завопила:

– Гро-об!.. гро-об!.. Господи… Заступница!.. Да что же это… да куды же это я… да за что же это…

– Дешево отдадим, не то что… без торгу… завсегда пригодится…

Она перевела глаза на старшего приказчика, которого держала в любовниках, и, что-то сообразив, заголосила на другой лад, уже привычным голосом:

– Ой, да ведь это с Карп Спиридоновичем не ладно… Другую неделю ведь пьет. Это беспременно ему. Бежи, Ванятка, за фершалом да скажи, чтоб за батюшкой послали, да чтоб конского навозу припасли, отпаивать его, идола… беспременно помрет либо опился… А вы вон!.. Носит вас нелегкая, эфиопов… Вон, вон, вон пошли… Ах, горангутанги проклятые, чтоб духу вашего тут не было!..

Пошли, безнадежно пропуская лавки. Выбрали лабаз.

– Господин купец, купите гробик.

Огромный, красный, с жирно набегавшими на засаленный воротник складками лабазник, весь белый, как обсахаренный, отпускал муку.

– Дешево… ежели так, один материал окупит. Что доски, что бахрома, что глазет. Ободрать, и то деньги. Сделайте милость… Не то что четверть водки, а значит, необходимость кажному, а тут по случаю…

– За полпуда рубль шестьдесят. Получите сдачи сорок копеек.

– Сделайте милость, купите. Опять же – не пропадет. До поры на чердак поставить, ничего ему не сделается, рядном прикрыть, абы не запылился….