Каждый раз, как за дальним лесистым поворотом реки начинало белеть просыпающееся ночное небо, из избушки выходил коренастый, небольшого роста мужик с заросшим лицом, корявыми от ветра и воды узловатыми руками, похожими на старые, отмокшие в воде коряги.
А за ним, сладко потягиваясь, зевая, борясь с детской утренней дремотой, выходил мальчуган лет десяти, туго подпоясанный веревкой, босиком, несмотря на предутреннюю свежесть.
Они несли весло, отточенные крючья, проваренные в отваре дубовой коры веревки и спускались по узенькой, лепившейся по отвесной стене извилистым карнизом тропке.
Далеко внизу, как игрушечные, чернели лодки, серебрилась река и лизала прибрежный белый камень. Идти надо было очень осторожно, шаг за шагом, иначе оборвешься и через несколько секунд будешь лежать у самой воды. В предрассветно-сумеречной мгле плохо видна тропка, но ноги привыкли верно и точно ступать.
Вот и вода. Тихонько и ласково она моет белые камни и все больше светлеет. Уже открылась гладью до того берега: к самой воде там свесились кусты.
Две пары ног упираются в камни: черная, круглая, долбленая лодка, скрипя, ссовывается с берега и через секунду всплывает и колышется, как живая, на вольной воде.
– Якорек-то захвати.
– Тут, положил.
Они садятся в нее, живую и зыбкую, до того зыбкую; что малейшее движение выводит ее из равновесия и она каждую секунду норовит хлебнуть бортом. Но как на тропке сами ноги, помимо сознания, точно и верно ступали, так в этой лукавой, вертлявой и хитрой «душегубке» сами тела совершенно инстинктивно сохраняют постоянное равновесие.
Весело, мерно и сильно буравит весло светлеющую воду, и от долбленки торопливо убегают, далеко расходясь, два стекловидных жгута. Назади гора отходит, впереди все ближе другой берег со свесившимися кустами.
Нос долбленки со скрипом въезжает в мокрый песок. Летят белые чайки, хорошо выспавшиеся за ночь. Из кустов, из лесу, который придвинулся к самому берегу, несутся утренние птичьи голоса. Каждый звук далеко разносится, живой и ясный.
А уже за лесистым речным поворотом пылает заря. И для птицы, и для зверя, и для человека начинается трудовой день.
Мальчуган торопливо соскочил с лодки, придерживая ее. Сошел и мужик. Влажный скрипучий песок остыл за ночь, и мальчуган, пожимаясь и оставляя следы босыми ногами, бегал и собирал развешенные на кольях и просохшие за ночь сети.
Мужик достал из воды плетеную корзину, и в ней мелким живым серебром бесчисленно билась мелкая рыбешка. Корзину он привязал к лодке и опустил в воду. А мальчуган положил целую гору сетей на носу. Снова сели, оттолкнулись и принялись за работу.
Мужик сбросил якорек, сделанный из камня и сучьев, и, стоя на живой, шевелившейся под ногами долбленке, перебирал быстро уходившую за якорем в воду веревку, а мальчуган, стиснув зубы и напрягая все силы, гнал лодку, работая веслом.
Наконец веревка вышла вся, и мужик сбросил в раздувавшуюся и брызгавшую кругом воду привязанный к другому концу якорь и поплавок из сухой, пустой внутри, тыквы. Длинная веревка легла по дну почти поперек всей реки.
Тогда оба сели и, перебирая мокрую, дрожавшую от течения и уходившую в воду в обе стороны веревку, стали привязывать к ней на крепких суровых нитках остроконечные крючья, а на крючья насаживать судорожно бившуюся мелкую рыбешку.
Уже солнце поднялось и побежало длинными лучами и по светлой реке, и по верхушкам зашептавшегося леса, и по белой горе, а они, нагнувшись и чувствуя, как тепло пригревает спины, без отдыху работали. Наконец дошли до другого конца и сбросили вереску, сейчас же ушедшую со всеми крючьями в воду.
Потом отъехали и стали ставить сети. И когда кончили, совсем разгорелся жаркий день, и палило солнце и блестело в стеклах избушки на горе.
– Полудновать надо.
Мужик погнал лодку на ту сторону, где был лес.
– Есть хочется, – проговорил мальчуган, у которого от голода и усталости втянуло щеки.
Он выскочил на берег, живо набрал хворосту, и под треногой весело затрещал костер, а с треноги на проволоке свешивался черный котелок, и в нем вскипала уха.
– Батя, отчего такое, как по нашей горе идешь, стукнешь ногой об землю, а оно: бу-умм… как в пустое ведро.
Отец молча носит дымящуюся уху деревянной ложкой, и лишь слышно, как губы с шумом вместе с горячей ухой втягивают воздух, чтоб не обжигаться.
– А так, – говорит он, кладя ложку и вытирая заскорузлой, корявой рукой бороду и усы, на которых насели крошки хлеба, – так: мы думаем, что мы с тобой тут только одни, и больше никого, пусто, ан тут много всяких народов жило, царства были.
Он опять черпнул ложкой уху и стал громко схлебывать ее вместе с воздухом.
– Целые царства были. Которые погибли, которые разбрелись, а которые ждут свово время… оттого ударишь, а в горе пусто.
– То-то река кажный год подмывает гору, а там кости.
И втягивая с ложки уху, мальчик покосился на ту сторону реки.
Огромная стена, заслонившая полнеба, ослепительно белела в солнечном свете, и такая же белая отраженная громада чуть шевелилась и колебалась в воде, когда пробегали стекловидные морщины. Эта молчаливая белая гора, такая безлюдная и знакомая, вдруг населилась, стала таинственной и как будто чужой. Было почти жутко, но кругом стоял яркий солнечный блеск, в котором тонули и тихие заводи, и песчаные косы, и голубевшая от неба водная даль. Чернела долбленка, и, как бородавки, на светлой поверхности плавали поплавки от «переметов». Белые чайки, как подхваченные листки белой бумаги, косо переворачиваясь, летали над водой, и крик их, странный, почти кошачий, носился над рекой.
– Ну, будет, – проговорил мальчуган. Кончили, вымыли котелок, прибрали и снова принялись за работу.
Полуденное солнце стояло над лесами, над горами, над ослепительно сверкающими водами и беспощадно жгло спины, руки, шеи, головы нагнувшихся над водой мужика и мальчика; а они болтались в воде, тянули сети, ставили свежие переметы, обирали с них попавшую на крючья рыбу, пот лил с их загорелых лиц.
Долог летний день и весь наполнен напряженной неустанной работой. Только когда покраснеет солнце и станет заходить на другом конце реки за дальние синеющие горы, рыбаки, поставив последние сети, плывут домой, и по дремлющей, остывающей от утомительного дневного зноя, гладкой, как зеркало, реке лежит от горы огромная, все покрывающая, сумеречная тень.
Усталые, они подымаются по тропке, а на горе вся избушка еще залита лучами засыпающего солнца, и стекла блестят, как расплавленные.
– Сенька, приготовь-ка котел, завтра вываривать надо, – говорит отец.
Пока Сеня возится с котлом, в котором завтра будут вываривать веревки и сети в отваре дубовой коры, чтоб не гнили от постоянной мокроты, сумерки тихонько покрывают и засыпающую реку, и молча темнеющий на той стороне лес, и болотистый луг за ним, с тусклым блеском мочежин и озер, по которому, как вечер, бродят белесые молочные туманы, разнося хворь и лихорадки.
В темной глубине реки зажглись звезды.
Старая, давно знакомая картина, к которой так привык Сеня, но сегодня он торопливо, боязливо оглядывается перед этой наступающей летней ночью. Слова отца придали особый смысл, значение и этой горе, и пустому полю, всему изрытому оврагами, которое тянется отсюда неведомо куда, и курганам, одиноко и смутно синеющим на нем.
Мальчик старается осторожно ходить, чтоб под ногой как-нибудь не зазвучала пустота, точно боясь разбудить неведомую, спавшую, а может быть, бодрствующую жизнь, которая вот-вот даст о себе знать. Чтоб подбодрить себя, запевает:
А уже совсем ночь. Уже нет неба, а только мириады шевелящихся в черноте звезд. Уже нет реки, леса, болот, а только глубокий черный провал. И смутно все кругом, и все то же, и как будто незнакомо и таинственно.