«И отчего это у меня так прекрасно выходит, когда думаю, и так никуда негодно, когда говорю?..» – с тоской поглядел я на приятеля, так же упорно, молча возившегося с ружьем.
– Видишь ли, Ваня, – заговорил я, сам не зная почему, виноватым тоном, – мне доктор велел охотиться… Видишь ли, неврастения… этакое нервное состояние…
– Брось, – небрежно уронил он, – по приказу доктора это уже не охота.
Это меня укололо.
– Позволь, так нельзя, извини, но…
– Нет, не извиню, все равно нового ничего не скажешь.
С раскрасневшимся и потным лицом, крича, я стал доказывать ему что-то, что совсем не нуждалось в доказательствах, и от сознания, что все это совсем не нужно, еще больше нарастало чувство досады и раздражения.
– Да ты чего распетушился? – проговорил он, когда я, взявшись за шапку, холодно стал прощаться. – Чудак… Ну, разумеется, в ближайшее же воскресенье отправимся. В Ольшанке теперь выводок куропаток.
Мы расстались как добрые приятели.
Дроги, пошатываясь во втулках, с особенным говором колес на железном ходу, катились, оставляя за собой виснущую в прозрачно-утреннем воздухе пыль. Мы сидели, свесив ноги в высоких пылившихся сапогах, с ружьями между коленями, а по бокам то рысцой, то галопцем, высунув веселые красные языки, бежали две собаки: породистый черный сеттер Ивана и белый в рыжих пятнах понтер, которого Иван добыл где-то для меня.
Когда поднялись по долго тянувшейся на изволок дороге, далеко внизу, как грибы-белянки после дождя, белели домики городка. За домиками желтели прибрежные пески, за песками – река, за рекой – луг, поблескивающий озерками, за лугом – зубчато-синяя полоса. А кругом – степь, пустая, прорезанная красными глинистыми оврагами, местами бурая, сожженная солнцем, местами желтеющая жнивьем, по которому бродил крохотный издали красный скот.
Ухо, уже отвыкшее от городского шума, теперь ловило звенящую кругом жизнь, и степь не казалась пустой. Солнце поднялось над далеко светлевшей рекой.
Становилось жарко, и с языков собак бежала вода.
Часа через два, когда уже не стало видно ни городка, ни реки, ни песков, ни луга, а только степь и степь, мы остановились у широко раскинувшегося, темневшего деревьями оврага, расползавшегося по степи отрогами и вершинами.
Слезли с дрог, запыленные, уже обожженные, с наслаждением расправляя отекшие ноги, и осторожно стали сводить лошадь по сбегавшей петлями в глубину оврага дороге.
Ласково покрывали деревья прохладой и сетчато-сквозной тенью.
– Пошли вы!.. А-а, поганые псы!.. – кричал внизу за деревьями Иван на собак, которые уже забрались с ногами в чистую воду родника и громко лакали.
Выпрягли лошадь и расположились табором на небольшой полянке у самого ручья, сверкавшего по дну оврага. В противоположность сожженной степи наверху, здесь было прохладно, зелено и необыкновенно уютно. Где-то в самой глубине души, в чем я сам не признался бы себе, шевельнулось желание больше никуда не ходить, а валяться тут в длинных травах, слушать, как пробирается между корнями родник, турлыкает где-то горлица да флейтой переливается иволга.
Но когда серьезный и сосредоточенный Иван поднялся и проговорил: «Идем!..» – я тоже торопливо встал, держа ружье.
– Ты в ту, я в эту сторону, – донесся голос Ивана, и шаги его потерялись за деревьями.
Я слегка вздрогнул и свистнул собаке:
– Пойдем и мы.
Пегий пес поглядел на меня умными карими глазами, слегка тронул хвостом и шевельнул лопоухими, висевшими, как салфетка, ушами, – дескать: «Что же, я готов». И мы полезли, цепляясь за деревья, наверх к опушке.
Солнце заливало ярким зноем. Кустарники неровной, извилистой линией тянулись по верхнему краю леса. Внизу чуть слышно шептались верхушки деревьев. По той стороне оврага щелкнул выстрел. Иван начал.
И этот короткий, как будто отскочивший от зелени деревьев, от зноя, от радости разгоравшегося дня звук точно подмыл меня, и я заторопился, взвел курки.
– Пес, постой… Как звать-то тебя, вот ведь не спросил.
«Все равно», – мотнул он хвостом и, вытянувшись и осторожно ступая на согнутых ногах, медленно стал подходить к кусту боярышника, не спуская глаз и нервно вздрагивая ноздрями. Потом остановился, поднял переднюю лапу и замер.
И хотя я ждал, но звон вырвавшейся из куста пары куропаток поразил меня неожиданностью, я вздрогнул, от толчка грянули оба ствола, и дробь с удаляющимся пением понеслась через овраг, срывая макушки дерев, а куропатки, звеня и вырисовываясь на голубом небе серыми комочками, полетели в другую сторону и скрылись за бугром.
Пес повернул голову и укоризненно поглядел на меня: «Эх, ты!» – и, отвернувшись, пренебрежительно затрусил вдоль кустов, понюхивая воздух.
Опять стал, вытянувшись в одну линию, поднял лапу и замер. Теперь я приготовился, и когда из куста со звоном вырвался целый выводок, я выстрелил. Мы оба следили за удаляющимися быстрым полетом птицами, – ни одна не упала.
Пес даже не оглянулся, – он презирал меня и рысью бежал, обнюхивая кусты и не обращая уже на меня ни малейшего внимания. Я с самым сконфуженным видом, чтоб не отстать, рысцой бежал за ним, иногда робко называя разными именами.
– Султан, Султан!.. Постой. Куда же ты торопишься?.. Постой, Полкан!
Но он все так же бежал, не останавливаясь, то подымаясь в гору по взбегавшей опушке, то опускаясь в глубь оврага. А я бегом, размахивая ружьем, следовал за ним. У некоторых кустов он секунду останавливался, зачуяв куропаток, и тотчас же, не дожидаясь меня, совал туда морду, чтоб выгнать, и пускался бежать дальше, следя глазами, как со звонким трепетанием улетали птицы; снова находил и снова выгонял.
Я с отчаянием, стирая пот с лица, что есть силы бежал за ним, хрипло крича, то ласково, то бранясь:
– Постой же, скверная собака, постой… Султан, Султан!.. Полкашка!..
Сердце у меня билось, в висках стучало, палило солнце, в глазах мелькали зеленые мухи. Я напрягал все силы, чтоб догнать его, приготовиться и стрелять, как только вырвутся куропатки, но не хватало сил нагнать; и передо мной вдали мелькали между кустами вытянутый хвост и морда, и то и дело срывались, звеня, куропатки.
– Послушай, эй ты, пес!.. На, на, на, на!.. Собака, Боб!
Я спотыкался, задыхаясь, обливаясь потом, в горле палило, мне казалось, от напряжения лопнет сердце, я упаду и умру. И я все-таки продолжал бежать за мелькающям между кустами псом, все еще надеясь, что он образумятся. Но он даже не оглядывался на меня.
Тогда бешенство, помутив голову, охватило меня.
– Сто-ой!! – заорал я диким голосом.
Он на секунду оглянулся и опять замелькал между кустами.
Я вскинул ружье и выстрелил в него, но в последнюю секунду отдернул ствол, и дробь жалобно удаляющимся свистом понеслась выше его. Пес остановился и внимательно и серьезно стал смотреть на меня.
«Ты что это? – спрашивали его приподнятые уши. – В птицу не умеешь стрелять, так в меня?»
Я, наконец, совершенно задыхаясь, добежал и замахнулся на него прикладом.
Он не испугался, а в удивлении еще больше приподнял свои обвисшие уши:
«Вот тебе раз! Этого еще недоставало…»
– Да, но ведь ты гоняешь дичь, как самая простая дворняжка.
«Но ведь ты же не умеешь стрелять, никак не спохватишься вовремя…»
И так как мне нечего было отвечать, я сердито схватил его за ошейник и бессильно опустился на траву. Он было рванулся, но, чувствуя, что не вырвется, ласково лизнул меня в лицо и, свесив горячий красный язык, стал торопливо и весело дышать. Долго мы так лежали возле друг друга на траве. Сердце понемногу успокаивалось, и в голову уже не било.
Кругом нас в кустах, вероятно, были куропатки, и пес слышал их запах, потому что, нервно вздрагивая ноздрями, от времени до времени подымал голову и настораживал уши, нюхая воздух. Я крепко держал его за ошейник.
Сквозь чувство досады и раздражения неудачей у меня теплилось какое-то странное затаенное чувство удовлетворения, что у меня на поясе нет неподвижно стынущих трупов птиц с мертвыми глазами. Серые, кургузые, с такими наивными глазками, птицы пробираются теперь в кустах, ищут зерна, разговаривают друг с другом, полные степных запахов, полные этого горячего, все заливающего солнца, полные неизъяснимой прелести того, что зовется жизнью.