– Так и есть. Валяй скорей конец!..
Что-то плюхнулось по голове кота, и он пошел ко дну, глотая соленую воду. Сделал отчаянное усилие и, перестав дышать, вынырнул. По-прежнему слепил сверху свет. Над водой свешивался растрепанный конец нетолстого каната.
Васька, болтаясь, уцепился одним когтем, приподнялся, не в состоянии кричать. Его стали подымать. Коготь разжался, и он снова сорвался, плюхнулся и пошел, как камень, в сомкнувшуюся над головой воду. Вынырнул и с вылезшими от отчаяния глазами запустил бешено когти в канат.
Снова стали подымать. Полоса света слепит. Звенит внизу стекающая вода.
Вот уже край. Яркий свет фонаря. Наклонившиеся лица. Его перебрасывают. Он падает на лапы, озираясь. Все знакомо: палуба, толстые якорные цепи и люди в черных штанах и белых рубахах. Только отчего голоса другие и запах от них другой, незнакомый.
Васька встряхнул мокрую шерсть и мокрый, жалкий, тонкий хвост, сел на задние лапы и чистоплотно стал вылизывать раны и всю шерсть. Потом вдруг поднялся и, глядя недоумевающими глазами на окружающих его, жалобно замяукал и опять стал вылизывать.
– Ок-казия!
Около него стояло несколько человек.
– Приплыл.
– Впервой слышу, чтоб коты плавали.
– Это, братцы, к добру.
– Напьешься, видно, скоро на берегу вдрызг.
– Не то на вахте без очереди стоять будешь.
Над городом потух дымчатый отсвет, а над морем стало светлеть небо.
– Ребята, куда это Васька делся? – говорил Грицко.
– А что?
– Да третий день не вижу.
– Где-нибудь забился, спит. Что ему сделается?
Но прошло еще три дня, кота не было. Стали искать, – нет, как провалился. Грицко обыскал все палубы, заглянул во все укромные уголки, спустился в машинное, к кочегарам, обшарил кладовую, где лежала растрепанная пенька с канатов и где любил спать Васька, – нет. Тогда беспокойство пошло по всему броненосцу.
В ближайшее воскресенье команда, съездившая на берег, принесла известие: Васька нашелся, – он на соседнем броненосце; сами матросы говорили, ночью приплыл к ним.
Когда услышали, что Васька плыл, среди матросов поднялось волнение.
В свободную минуту толпой собрались на носу. Грицко взял в обе руки по флажку и стал сигнализировать на тот броненосец:
– Братцы, отдайте кота, он – наш.
Оттуда сигнализировали:
– К нам приплыл, стало – наш.
А Грицко опять:
– Мы выкормили, к нам привык, наш судовой кот.
А оттуда:
– Поглядите в трубу.
Грицко стал глядеть в бинокль – на том броненосце протянулось штук двадцать заскорузлых, просмоленных, ядреных кукишей и сигнализировали:
– На-кось, выкуси!..
Потом подняли кота, который, видимо, вырывался, показали и опять спрятали.
Величайшее раздражение поднялось среди матросов. Грозили кулаками, сигнализировали крепкие ругательства:
– Ах, анафемы!
– Братцы, Ваську достанем.
– Это грабеж! Судовое животное… Не имеют права…
– Мы вам покажем!.. Мы вам этого не спустим!..
Разошлись, когда на палубе показался офицер. Все время собирались кучки. Грицко, бледный, с раздувающимися ноздрями, подходил и говорил:
– Братцы, как же так!.. Скоро в плавание пойдем, а Васьки не будет… Как же так, а?
Когда он думал, что уйдут в плавание, а Васьки не будет, его всего переворачивало. Этот серый кот, который иногда снисходительно терся о колени, был точно тоненькая соломинка, протянувшаяся от него, Грицко, и к батьку Днiпрови, и к Горпининой хате, и к пыли, которая лениво виснет за стадом, и ко всей жизни, и ко всему рiдному краю, что далеко и печально ждет его. И если не будет кота – не будет Днiпра, камышей, синего леса за Днiпром, потухнут дивчачьи очи, что ждут его на селе.
– Братцы, так не можно… Добудемте Ваську!
– Возвратим кота…
– Мы им покажем…
И все насупилось на броненосце, как вечерняя туча над полями. Как будто из огромной, но хорошо налаженной на полном ходу машины, где все части были пригнаны и мягко вертелись, вынули маленькое, незаметное колесико, и стало слышно, как шатались, скрипели и разбалтывались шатуны и подшипники.
Жизнь кота среди матросов, его привычки, повадки приобрели вдруг для них какое-то особенно большое значение, которое они прежде не умели ценить в полную меру. Пусто стало на точно обезлюдевшем броненосце.
В каждую свободную минуту, если не было офицеров, сигнализировали на другой броненосец самые отборные ругательства и угрозы. Оттуда отвечали тем же.
– Братцы, так нельзя, – говорил Грицко. Он за эти дни похудел.
В воскресенье свезли на берег команду человек двадцать, отпущенных погулять в город. С того броненосца тоже высадилась команда в отпуск. Некоторое время слышно было, как отбивали шаг и те и другие.
Грицко вдруг остановился, губы у него вздрагивали:
– Братцы, вон они, наши супостаты!
Все остановились, как по команде.
– Неужели так и оставим?
И, не дожидаясь, повернулся и пошел к гулко отбивавшей шаг команде. Товарищи, повернувшись, плотной массой пошли за ним. Обе команды сошлись и тяжело стали друг против друга, бронзовые, сильные, с смелыми открытыми лицами.
– Вот что, братики, скажу вам, все товариство вы дуже обидели.
– Знамо дело, обидели… – густо загудели кругом.
– Неправильно…
– Потому должны понимать, животная свой дом имеет…
– Судовая животная…
– Плыл – стало, к себе домой хотел…
– Прошибся… разве на воде да ночью разберешь… человек и тот бы прошибся…
Но им так же густо и дружно, давая отпор, ответили:
– К нам приплыл, стало – наш…
– Не вытащили бы, все одно бы потоп.
– Что он у вас – клейменый?
– Проваливайте…
Тогда Грицко, повернувшись к своим, побагровел, крикнул голосом, как будто его ударили ножом:
– Братцы, не выдавай!.. Постоим за веру и отечество!..
И с размаху ляцкнул кулаком в лицо ближайшего врага. Лицо мгновенно окровавилось…
– А-а-а!.. – грозно пронеслось по берегу и отдалось за бухтой.
Грицко разом потонул среди поднявшихся кулаков.
– За веру!.. За отечество!..
Как хлынувшая с двух сторон вода, смешались обе команды. Окровавленные лица, мелькающие кулаки, хрип и стоны. Упавших топтали тяжелыми сапогами. Весь берег шевелился грудою живых, тяжело ворочавшихся тел, точно кто-то высыпал на большом пространстве червей и они сплелись в живой, шевелящийся узел, и стояло густое, колебавшееся «га-га-га-га», в котором ничего не разберешь.
Враги, сцепившись, падали в воду, глотали, захлебывались, выплывали и, мокрые, ободранные, с подбитыми глазами, становились друг против друга, как два петуха:
– Ну что… хочешь еще?
– Отдавай кота!..
И, сцепившись, били друг друга как и куда попало.
На броненосце подняли тревогу, зазвонили телефоны. Спустили на шлюпках команды разнимать дерущихся, но матросы кидались в свалку и били врагов.
Офицеры тщетно кричали до потери голоса, стреляли в воздух из револьверов. Над кишевшей, тяжело ворочавшейся по берегу толпой стоял поглощающий все звуки рев. Дали знать в штаб.
Из города к пристаням бежали обыватели – мальчишки, торговцы, дамы. Бульвар почернел от запрудившего народа. На заборах, на деревьях, с лодок любители фотографы щелкали аппаратами. По бортам броненосцев стояли с револьверами офицеры, не позволяя матросам спускать шлюпки и присоединяться к своим.
Беглым шагом пришла вызванная рота. Отдана была команда сделать залп в воздух. С мгновенными белыми дымками рванули ружья. Тяжело перекатываясь, отозвался противоположный берег, стены зданий, но на берегу все так же ворочался живой клубок более чем двухсот тел, мелькали кулаки, разбитые, изуродованные лица, носились хриплые стоны, выкрики, ругательства.
Прискакала пожарная команда и стала из брандспойтов поливать свалку.