Выбрать главу

Он опять стал наугад работать веслом, осторожно упираясь, чтоб не нарушить связей в бревнах плота, и вдруг приостановился и чутко прислушался: среди темноты стояла та же тишина, но почудилось легкое, почти неуловимое дуновение проснувшегося среди ночи ветерка.

Торопливо и обрадованно мальчик послюнил палец и, подняв, стал медленно поворачивать. С той стороны, откуда неуловимо тянул ветерок, в пальце почувствовалось ощущение холода. Быстро схватив шест, стал гнать плот по направлению ветерка. Сердце радостно билось, – теперь он уже не будет кружить по озеру.

Вот о дно стукнул шест. Становилось мельче и мельче. Где-то недалеко берег.

Мальчик изо всех сил налег на шест, но под ногами заскрипели бревна, лопнули связи, плот разошелся, и холодная густая, как кисель, вода охватила по пояс.

В первую секунду захватило дыхание. Мучительно-холодная острая вода вливалась за сапоги, за шаровары, и взмокшая рубаха липла к телу. Зубы стучали неудержимой мелкой дрожью. Мальчик схватил сумку с провизией, поднял над головой, прихватил мешок с птицами к поясу и, щупая ногой, стал пробираться среди холодной кромешной темноты. Мельчало. Уже ниже колен пенится и бурлит вода. Наконец – берег.

Он дрожал как лист, и ноги сводило судорогой. Не теряя времени, наломал еловых и сосновых ветвей, высек огня, и костер весело запылал, бросая багровый отсвет на воду, на деревья, на печально покачивающиеся, расплывшиеся бревна плота, и тени трепетали и прыгали между деревьями. Пар валил от мокрого платья.

В лесу кто-то ходил. Под тяжелыми ступнями ломались ветви, трещал валежник, и чье-то сердитое урчание недовольно нарушало ночной покой.

– Шатун… ахх, ты… Носит тебя, нелегкая!.. – И мальчик прислушивался к треску ломаемых медведем веток, усердно подбрасывая в разгоревшийся костер, чтоб отогнать непрошенного гостя.

Огонь огромного костра бушевал, пламя торопливо бежало, и в багровых просветах леса то тут, то там чудились маленькие злые глазки, вытянутая морда, прижатые уши.

Мальчик вложил два пальца в рот, как-то особенно пронзительно свистнул и загоготал:

– О-го-го-го!..

«О-о-о-о-о!» – далеко покатилось и отозвалось вместе со свистом по озеру, и опять бесчисленно зашумели тысячи крыл, и кто-то ходил по лесу, трещал валежник, и чудилось чье-то сердитое урчание.

Мальчик поворачивал к огню то спину, то бока, то ноги, пока от них не перестал идти пар. Потом пожевал краюшку хлеба, примостился у огня и… стало ему казаться – из лесу вышел медведь, оскалил зубы, расхохотался и стал есть в мешке наловленных тетерек. Поел тетерек и принялся за мальчиковы ноги, отъел ноги, чихнул, отер лапой морду, сел на плот и поплыл по озеру. Плывет по озеру, смотрит на него мальчик, а это не медведь, а дядя Силантий. И будто стоит дядя Силантий и трясет его:

– Эй, вставай, Митюха! Разоспался… Солнце-то где…

Раскрыл Митя глаза, вскочил, видит – солнце поднялось над соснами, залило и лес, и озеро, и острова. А над озером стоит неумолкаемый гам, плеск, стон, и стаи перелетной птицы черными вереницами носятся над водой, и возле чуть дышит полупотухший костер.

– А я думал – медведь.

– Какой медведь?

– Да ночью шатун все шатался по лесу… Я было пропал на озере вчера: опознался, темь, не видать, куда плыть. Кабы не ветерок, пропал бы: плот-то подо мной расселся.

– Ночью отчаливаешь, огонь на берегу зажигай, он и будет призначать направление.

– Ах я дурак!.. И верно… А я зажег смолистый корень да потушил… Ну, темь, хоть глаз выколи, не видать, куда ехать.

Они забрали птицу, заткнули за пояс топоры и отправились домой.

Дочь*

I

Серый, как плывущая паутина, цепляется по крышам туман тающими клочьями, и вдруг на мгновение все засверкает, заискрится неудержимо, радостно, мальчишески-задорно. Блеснет шаловливая улыбка по мокрым крышам, по фартукам экипажей, по стеклам этажей, и опять серенькая, неуловимо-хмурая серьезность плывет по лицам, по домам, а над ней снова рождается трепещущая, вот-вот готовая засверкать улыбка.

На одном только лице не мог потушить ее серый ползучий туман – на лице девушки. Идет она торопливо и вся светится неиссякаемой радостью жизни. Идет, и улица одной половиной неудержимо, ни на секунду не замирая, катится ей навстречу, и так же неудержимо несется, обгоняя, другая половина.

Тысячи экипажей, тысячи лошадей, тысячи людей, домов, стен, ворот, окон. Тысячи шагов, тысячи ударов копыт, вздохов, шуршанья, непонятно тухнущих, всплывающих слов.

Навстречу – студент. Пуговицы, форменное пальто, поношенная фуражка, милое, молодое, еще мальчишеское лицо. И оба неудержимо улыбаются друг другу и, когда проходят, разом и неожиданно оборачиваются и опять улыбаются.

Офицер…

Нет, на этого не надо смотреть, он поймет иначе, сделает наглое лицо, и… Не удержалась, подняла сияющие глаза, и оба улыбнулись.

Все, кто проплывает в шумящей, мелькающей пестроте, все на секунду приветливо взглядывают на нее.

А тех, кто проходит с угрюмым, темным лицом, хмуро глядя в землю, она искренне жалеет: «Отчего он не взглянул?.. Если б только он знал!..»

Останавливается на углу, где, огибая, и люди, и лошади, и экипажи густеющим потоком растекаются на четыре стороны.

У витрины двигаются, колеблются котелки, перья и цветы дамских шляп. Подросток, с испитым вороватым лицом, осторожно тащит из кармана солидного господина платок, и оба внимательно рассматривают картину.

«Бедненький!.. Верно, не ел…»

Она хочет дать ему серебряный пятачок, но боится испугать, да и он прячет платок за пазуху и начинает тащить у другого, и так же внимательно глядит на картину.

«Надо сесть в конку… Ах, мамочка, мамочка, ты ничего не подозреваешь!..»

Лавируя между экипажами, ловко вскакивает в трамвай, и, гудя и роняя синие искры, он катится, и все бежит навстречу: окна, этажи, гул шагов, то яркий мак среди чернеющих шляп, то бледная роза на груди.

А ей все мало. И она торопит катящиеся колеса, считает улицы и заглядывает в переулки.

II

– Мамочка!.. Мамочка!.. Мамочка!..

Бурно все летит кругом: шляпа, стулья, кругленький столик. Треплет, тискает, носится по крохотной, чисто убранной с двумя кроватями комнатке с задыхающейся, изумленной, торопливо семенящей старыми ногами старушкой.

– Да что ты!.. Да бог с тобой, Марусечка! Да отпусти ты душу на покаяние!.. Уж не заболела ли, господи, спаси и помилуй!

– Мамочка, мамочка, да ты пойми… тра-та-та-та!..

И вдруг стала серьезной и наложила палец на губы:

– Мама, ты видишь перед собой человека, женщину, девушку, которая отныне будет зарабатывать самостоятельным трудом тридцать пять рублей пятьдесят копеек в месяц! Тридца-ать пять ру-убле-ей пять-десят копеек!.. – запела она, торжественно подняв руку.

Мать глядела во все глаза, боясь поверить.

– Марусечка, правда? Не мучай старуху!

– Мамочка, милая, правда, истинная правда… – и опять затормошила.

Та высвободилась.

– Нет, постой…

Опустилась на колени и, придерживаясь одной рукой за пол, другой широко крестилась.

– Слава тебе, господи, царю небесный… Благодарение тебе, матерь божия, пречистая, пресвятая дева…

Девушка присмирела. Когда увидела, как мать, нагнувшись, встала сначала на одно колено, потом на другое и как придерживалась за пол, что-то ударило ее, точно сдернуло пелену с глаз, и увидела, как та стара, слаба, какая маленькая, тщедушная, измученная.

И, глотая слезы и обняв друг друга, они сидели и гладили друг друга по лицу.

III

Все кругом нее было, как музыка огромного оркестра.

Это была музыка красок, тканей, изящества, драгоценностей, музыка вкуса и художественного чутья.

Никогда даже мысленно не называла этих разбросанных вокруг вещей оскорбительным словом – товар. Это были краски, это были звуки немой картины, это была огромная симфония цветных переливов, вспыхивающей радуги, тонких оттенков.