Выбрать главу

– Вы не знаете, там зарождается новая заря, ваше, мое, всех нас счастье, там, в этих смрадных казармах, в фабричных корпусах, в мозгу угрюмых, черных, подчас грязных, пьяных, невежественных людей… Там перестроится вся наша жизнь до основания, любовь, семья…

Она слушала, видела совсем возле милые, славные, сияющие глаза.

– Без тех, без них, этих угрюмых и черных людей, у нас нет и не может быть счастья! Мы притворяемся иногда счастливыми или просто довольными…

– Да, правда, страшно жить! – говорила она, морщинкой между бровей прогоняя свое непокорное легкомыслие, непокорно просившийся, дрожавший во славу солнца, утра, движения, молодости смех. – Но… но надо туда идти и потом… и потом садиться в тюрьму, – наивной жалобой, подняв брови, жаловалась она, – а мне так хочется хотя чуть-чуть пожить…

Это так неожиданно, просительно и виновато, что с него разом спадает серьезность, и в комнате, не умолкая, дрожит смех, полный беспричинной радости и молодой жизни, и они говорят, говорят…

Задумчиво горит лампа. Старушка в больших круглых очках довязывает чулок с таким же усталым вниманием, с каким доживает свою усталую, просящуюся на покой жизнь, а в черные окна мутно рвется гул и гомон большого города.

В такие ночи поздно засыпает девушка, и сквозь мягкую, склоняющуюся над ней сонную улыбку ей чудится: «Нет, это – не настоящее. Он – ребенок. Это – не настоящее. Настоящее – какое-то другое… и бухгалтер – не настоящее…»

А сон веет с тою же дурманящею улыбкою, и, затканные легкой паутиной, смежаются усталые, отяжелевшие веки.

VII

Тысячи людей, тысячи чужих людей проходят ежедневно перед ней. Точно стоит она на распутье, и идут, идут мимо, и нет им конца и крадо, и нет им дела до ее радостей, горя, неудач и счастливых дней. Где-то у них семьи, близкие, враги, привычный труд, а ей все равно, и стоит одиноко на распутье.

А губы говорят:

– Это французская модель. Настоящие валансьенские кружева… Что-с?.. Девяносто два рубля… Да-с…

Каждый день с утра до вечера. Среди шумящего неустанного потока мелькает странно запечатлевающееся в памяти лицо.

– Вам лучше всего будет идти цвет бордо.

«Но где же, где я видела этот вздернутый носик, эти светлые волнистые волосы?..»

– Вот позвольте, мадам, примерить это.

«…эти чуть выдавшиеся скулы?.. Ах, боже мой!..» Великолепное платье, в ушах и на оголенной шее – бриллианты, и возле стоит инженер с красиво подстриженной бородкой, держа в руке манто.

Покупательница и продавщица на секунду останавливаются, смотрят и вдруг бросаются друг к другу.

– Маруся!

– Лена!

– Вот не ожидала!

– Как ты изменилась. Ни за что бы не узнала.

– Это… это – инженер Пролов.

Инженер раскланивается, и огонек сдержанного любопытства пробегает в глазах.

– Когда бываешь дома? Непременно, непременно к тебе приду.

– После восьми. Магазин запирается в восемь. Мама будет страшно рада. Вот неожиданность!

Вечером в крохотной комнатке курлыкал самовар, суетилась старушка, добродушно сдвинув на лоб очки, и подруги, оживленно и радостно перебивая друг друга, без умолку говорят.

Хорошо сложенную, крепкую фигуру Лены стройно охватывает просто, скромно, прекрасно сшитое синее платье, в ушах синеют маленькие бирюзовые сережки, и пряди золотистых волос лежат гладко.

«Она некрасива, – думает Маруся, – но что в ней так привлекательно?»

– А помнишь, Маруся, как мы с тобой в музыкалке?

– Боже мой, еще бы! А как будто сто лет прошло.

– А как ты профессору язык показала?

– А ты вцепилась в лихача?.. Ах, мамочка, ты знаешь, раз выходим из музыкалки. Была зима, снег, солнце, весело, разговариваем, смеемся, – ты в это время в Нижний уезжала. Вдруг вылетает лихач. Крики, вопль: «Держи, держи!» Смотрим, лихач налетел на ребенка, смял, лежит маленький на снегу, а лихач хлещет, безумно несется, чтоб уйти. Лена как завизжит, как бросится навстречу, подпрыгнула и на всем скаку вцепилась лошади в удила. Лихач умчался. Мы ахнули. Смотрим, на снегу ее нет. Побежали гурьбой. За два квартала лихача схватили городовые, – Лена все время висела, вцепившись в уздечку. Не могли оторвать, так и закоченела, насилу разжали руки. Ну, мы окружили, тут же на улице прокричали ей «ура».

Старушка стояла перед Леной, подперев локоть рукой, и, любовно глядя, покачивала головой.

– Милая моя!

Девушки болтали, и минувшее, как живое, вспыхивая, пробегало, заполняя красками и движениями крохотную комнатку.

– Кто этот инженер, с которым ты была?

– Вот что, Марусечка: через воскресенье я за тобой заеду, поедем в театр – «Золотая Ножка».

– Только я… – замялась Маша. – Я – на галерку.

– Какая там галерка! – раздраженно бросила Лена. – У меня ложа.

– Кто еще будет?

– Целое общество.

– А кто это с тобой был в магазине, этот, с красивой бородкой?

– Ну, прощай, дорогая!.. Смотри же, в воскресенье в восемь чтоб дома была.

Подруги крепко поцеловались.

VIII

Когда в воскресенье приехала Лена в бриллиантах, с оголенной шеей, с острым, бегающим взглядом, они вдруг почувствовали себя чужими. И стараясь подавить и замаскировать это ощущение, перебрасывались незначащими фразами, а в карете ехали молча.

Беззвучно прыгали колеса. Пробежали, мелькнув вечерними огнями, улицы.

Площадь потонула в розоватой дымке. Крикливо выделяясь яркостью, нагло горело багровое зарево огромных фонарей.

Все вокруг пунцово-красное: площади, мчащиеся экипажи, лошади, лица, бегущая мостовая, мрак наверху. Чудились румяна на поблеклом, наглом лице, яркие лохмотья на грязном теле.

Мальчишки, пунцово-грязные, оборванные, испитые, иные с пьяной, циничной бранью и нежными ярко-красными цветами, бежали рядом с каретой, крича хриплыми голосами:

– Ба-арыня, купите пукетик!.. Ба-арыня, ку-пите пукетик!..

А из гладкой, слепой, без окон, без украшений стены искривленными линиями разверзалась пасть. Всегда разинутая, всегда залитая изнутри багрово-трепетным светом, алчно глядела на кишевший по площади муравейник.

И когда подруги подымались по широкой, беззвучной от огромных ковров лестнице, праздничная атмосфера охватила их; шелест шелка, блистание золота, драгоценностей и женских плеч и легкий, но непрерывающийся, неустаюший говор и гул.

В ложе встретились с инженером с красивой бородкой и еще с несколькими мужчинами во фраках и с дамами, сиявшими драгоценностями и улыбкой, в платьях с низко вырезанными декольте.

Было что-то жуткое для Маши и подстерегающее в этой красивости, изяществе и изысканности, но все были так сдержанны, так внимательно-любезны друг с другом, что тайная, несознанная тревога улеглась, и все радостно слилось в одно праздничное настроение.

– Так я ухожу, – негромко проговорила Лена, когда подняли занавес и пробежал, смолкая, последний говор и гул.

– Куда же? – И Маша полутревожно оглядела ее красивую, крепкую, стройную фигуру.

– На сцену… Я – во втором акте, – нехотя и небрежно бросила Лена.

– Ах, вот что!..

И все время среди стройно звучащих со сцены голосов, среди аплодисментов, говора и шума антрактов перед Машей навязчиво вставало: «Я – на сцену…» И представлялся Пролов с подстриженной бородкой, с красным манто на руке, как впервые увидела в магазине, с острым бегающим огоньком щупающих глаз.

Теперь он был совсем другой: сдержанный, почти суровый, но внимательный и любезный.

– Бояринов – прекрасный артист, но напрасно он берет такие роли, – говорит он, слегка наклоняясь, точно желая подчеркнуть свое особое отношение к ней, полное уважения, почтительности, готовности на услугу.

– Мне его голос нравится, – говорит Маша, конфузясь и радостно чувствуя обаяние молодости и нежную игру румянца на щеках.

«Но почему же она мне не сказала, что на сцене, и почему этот инженер?..»