Выбрать главу

– Через станицу побежали, видимость вам одну оказывают. Станете расспрашивать, скажут, проехали через станицу. Вы и зальетесь в степь, а они за станицей свернут с тракта да Куричьей балкой опять на луг выедут, лугом и поедут на Есауловские хутора. Куда же им, больше некуда…

И, не дожидаясь ответа, он повернул маштака, ударил каблуками и погнал целиком по лугу. Маштак сначала лениво и нехотя стал переваливаться, но потом разошелся и стал скакать всеми четырьмя ногами, как бы с укором: «Что, мол, говорил тебе…»

Трава, со свистом мечась, путаясь и колышась цветами, никла под ногами скакавшей лошади, и сзади ложилась среди зелени темная полоса.

И, как в первый раз, не звук голоса и не слова, а то, что старик повернул лошадь и сам поскакал целиком по лугу наперерез, показалось убедительным, и Михайлов слышал позади мягкий, ласковый по траве топот нескольких лошадей, да кто-то крикнул, должно быть, тем, которые поскакали по дороге к станице:

– По-шли-те из станишного верховых по Куричьей балке!

Но вряд ли те слыхали, – уже и топот их смолк. Михайлов ни о чем не думал, только о том, чтобы маштак его выдержал. Эта мелькающая трава, эти бегущие издали навстречу вербы, этот тяжелый лошадиный сан позади охватили его с головой.

«А архиерей?.. А?..»

Кто-то, ухмыляясь, заглядывал в глаза и бежал рядом. «Ну-к, что же? – думал Михайлов, и это было убедительно и покрывало все. – Упустим, ах, упустим!..»

В свое время конокрады боялись его пуще огня… Темные ночи, долгие, терпеливые, неожиданные засады, блеск освещающих темноту выстрелов…

«Сердяги!.. От сытой жизни на это не пойдешь…»

«Ну-к, что ж!.. Кабы вот маштак не попал ногой в нору, – ишь кроты все изрыли… Как раз попадет…» И свистя, и путаясь, и судорожно цепляясь и колеблясь, ложилась трава, и уже приподнялись из-за края луга приречные горы, сначала фиолетовые и смутные, потом все яснее, яснее, с глинистыми промоинами, с одиноко стоящими дикими яблонями. Местами блеснула речка. Шея лошади стала темнеть, и дыхание и сап сзади доносились тяжелее.

– Ах, упустим!..

«А архиерей?.. Хо-хо-хо-хо-хо!..»

Но, уже наполняя собою весь луг, придавая особенное значение этим уже совсем близко надвинувшимся глинистым обрывам, этой поблескивающей сквозь камыш речке, впереди показалась быстро катившаяся, но еще маленькая, как игрушечная, повозка.

– О-ох! – болезненно-дружным стоном отозвалось сзади, и Михайлов почувствовал, как наддал маштак и почти под самым брюхом стала ложиться не успевающая даже вздрагивать трава. Ветер, тепло и ласково дувший в затылок, вдруг перестал, не в силах обгонять.

Точно скошенного быстротой, сорвало и унесло назад бежавшего рядом по траве, ухмылявшегося и все напоминавшего про архиерея.

Теперь на всем свете была только уносившаяся впереди повозка, из-под колес которой рвалась пыль, не успевая подниматься и бешено крутясь длинными жгутами над самой дорогой.

Михайлов впился в повозку маленькими, сузившимися глазками, чтобы не оторваться, чувствуя, как шатает его, бросая взад и вперед, скок тяжело дышащей лошади, как сокращается расстояние, как отчетливей видны колеса и вскидываемые задние копыта скачущей на привязи лошади.

Мужик уже не сидит, свесив ноги в запыленных сапогах, а стоит на коленях в передке, и в воздухе кругами свистят оборванные вожжи, с размаху ложась полосами по лошади. Видна его широкая спина в ситцевой рубахе, которая как бы говорит: «Ну, что же, я свое делаю, вы – свое». И никак ясно не вспомнит Михайлов его лица: «Никак, рыжий?..» Другой, тот, что спал тогда, прикорнул, теперь сидит, протянув в стороны обе руки и держась за грядки повозки, и на Михайлова наивно, по-ребячьи глядит запыленный затылок и натянутый на него, такой же занесенный пылью картуз и прыгающая от тряски спина. И этот занесенный пылью, прыгающий картуз и прыгающая спина как бы тоже говорят: «Я тоже свое делаю, вы – свое…» «Молодой али старый?.. Ах, т-ты!..» – Только бы наддать, только бы доскакать, заглянуть ему в лицо. Ближе, ближе.

Теперь все выскакали на дорогу. Слева у себя под локтем слышит Михайлов – горячим сапом обдает. По вершкам выдвигается шатающаяся взад и вперед вытянутая лошадиная голова с выпученными глазами, с вывертывающимися красными ноздрями… челка, уши с капельками пота, все больше и больше в такт колышущаяся грива и на гриве совсем припавшее к ней молодое, безусое лицо казачка, без злобы, без ненависти, – он на тех и не смотрит, – а лишь с одним непотухающим желанием обскакать всех: лошадь у него добрая, на ней пойдет служить.

Справа тоже выдвигается лошадиная голова, шея. Краснорожий снохач, широко расставив ноги и локти, от времени до времени поднимает руки, все лицо злобно перекашивается, и на голову лошади глухо опускается тяжелый кол. Лошадь крутит головой и рвется из последних сил.

Старичок, с длинной седой бородой, скачет за ним и шамкает:

– Я… ввас… постой!.. Погодь… ахх ты!.. Погодь… зараз…

Он просит, молит, чтобы подождали, что он сейчас справится, сейчас придвинется… протягивает шкворень… сейчас, сейчас… Стар, задыхается, и лошадь надорвалась, того гляди упадет… «Зараз, зараз…» – все будет по-хорошему, и не надо будет на старости лет так трястись и мучиться, только придвинуться, только бы достать шкворнем быстро уходящих в повозке, эту широкую спину в ситцевой рубахе, этот наивно глядящий, прыгающий от тряски, натянутый на серый от пыли затылок картуз.

Михайлов чувствует: маштак начинает сдавать. Сгрудились, выскакали на дорогу и стали обходить его.

«Ах, не поспею!..»

Он взглядывает вперед, и глаза радостно заблистали. Михайлов толкает вытягивающегося под ним коня, постепенно сбивая его на траву, и скачет в сторону наискось…

«Ах, уйдут… Ах, не поспею!..»

Он впивается глазами в ложбинку впереди, пестреющую цветами, цепко держится за нее, пока она не мелькнула под лошадью; цепляется за бугорок, быстро бегущий навстречу, и, когда поднимает глаза, видит: в нескольких саженях, взрывая жгутами пыль, катится повозка, но какая-то иная, в чем-то переменившаяся; чего-то недостает. Сзади – пестреющим пятном мгновенное впечатление скачущих по сделавшей петлю дороге.

– Родимый, выноси!..

Широкая спина – одна на повозке, картуз, так же наивно прилегая, скачет сбоку и немного впереди на отвязанной лошади. А рыжий уже не хлещет лошадей, а наклонившись, быстро дергает рукой и взмыленный круп коренника кровавится извилисто-неровно сбегающими полосками, – колет ножом. Лошади в ужасе, белые от мыла, храпя, прижав уши, рвутся из сбруи, и сорванная безумно-встречным ветром пена клочьями лепит в морду маштаку, лицо, бороду и грудь Михайлову.

И этот ужас рвущихся лошадей охватывает и Михайлова.

«Уйдут… Ох, уйдут!..»

Он опускает на секунду глаза на мелькающую траву, как бы давая маштаку возможность собраться с последними силами, и вдруг мимо назад странно неподвижно, не поднимая пыли, проносится возле пустая, без лошадей, повозка, а впереди сейчас же за мордой маштака шатается от скока широкая спина над окровавленно-взмыленным крупом, по бокам уродливо треплются обрезанные гужи, и волочится по траве сбившаяся шлея.

– Ай-ай-ай-ай!.. – кричит Михайлов оборвавшимся тонким бабьим голосом.

Но уже быстро выдвигается сбоку вытянутая лошадиная шея, потом молодое, без злобы, все захваченное скачкой безусое лицо казака, спеет… ближе, ближе, и… толкает круп мокрой от пота лошадиной грудью.

Серый от пыли картуз переворачивается, и на секунду на Михайлова взглядывает не то ребячье, не то старичка с реденькой бородкой, полное не испуга, а удивления лицо, которое как бы спрашивает: «А?.. Уже?..»

И с изумительной яркостью проносящейся картиной вспыхивает перед Михайловым свежее утро с поднимающимся солнцем над зеленеющим лугом… что-то сверлит в ясной утренней дали… и твердое решение: «Нет, и не скажу…» А рядом бежит запыхавшийся, нагнавший: «Хо-хо-хо… ха-ха-ха!.. Архиерей… праведная жизнь… до шестнадцати годов девки… ха-ха-ха-ха!..»

Всей спиной отваливается назад Михайлов, натягивая повода, и маштак садится, крутя головой, на задние ноги.