Выбрать главу

– В поезде что же?

– Контро-оль! Спрашивали обера… Сами бегают, не знают, куда зайцев девать… Одного положили на скамейке, покрыли одеялом и велели сесть мужикам… Ну, он лежал, лежал, упарился, да как заревет боровом на весь поезд, публика с испуга кто куда… Смеху было…

Отчетливо трижды медно ударил колокол. Засвиристел обер-кондукторский свисток. Платформа опустела; только краснела шапка. Паровоз густым, низким голосом отозвался.

– Никандр Алексеич… кабы не срочно… срочно… будьте добры… мастер-то главный – собака, беспременно к штрафу…

Он торопливо спешил выложить, чтобы поспеть, пока не ушел паровоз, все слова.

– Ну, лезьте… да зайдите с другой стороны, чтоб не видать.

Они торопливо, искоса глянув на красневшую издали шапку начальника, обежали широкую, приготовившуюся к бегу грудь паровоза, от которой несло жаром, и торопливо, цепляясь, как обезьяны, взобрались на площадку.

В мгновенно наступившей тишине паровоз тронул, густо с металлическим выдохом дохнул клубом белого пара и двинулся, со скрежетом раздвигая под ногами железо площадки. Побежала платформа, побежала назад земля, сбегавшиеся в одну пару рельсы; но далекие зеленеющие поля на краю под самым небом бежали вперед. Уже ветер побежал навстречу. Уже шпалы безумно неслись под ненасытно пожиравший их паровоз.

Неукротимый, клокочущий железный грохот тяжко метался, не отставая, над паровозом, то больно выделяясь в ушах отчетливым клекотом колес, то потрясая мозг, слух, задыхающуюся грудь лязгом сотен тысяч железных пудов.

На площадке было тесно, жарко, грязно от угля, крутились вихри вырывавшейся из-под колес пыли, – и люди, и железо, и уголь шатались, кидаемые из стороны в сторону.

Слесарь и токарь, оглушенные, с усилием удерживая под ногами со скрежетом ходившую площадку, цепко держались, прижимаясь к стенкам, все боясь помешать.

Машинист бегло глянул на водомерную трубку:

– Качайте, – и, выставив слегка голову под бешено несущийся навстречу воздух, глянул вдоль пути.

На секунду мелькнуло привычное: бесконечно вытянувшиеся по нити чернеющие рельсы, и все, что неслось вдоль них – березки, столбы, овраги, дальние поля, – все издали бежало медленно, но чем ближе – быстрее, быстрее, быстрее, в шумящем разорванном воздухе проносясь у паровоза, как и пожираемые им, сливающиеся в мелькании шпалы.

Машинист, все такой же хмурый, проговорил:

– У нашего деповского начальника, говорят, жена сбежала.

Но в железной будке, ни на секунду не слабея, с искаженной злобой, все покрывая, бешено метался грохот, и слесарь и токарь только видели, как шевелились под усами у машиниста губы.

– Ась?

Помощник сильными, молодыми, размашистыми движениями глубоко забирал железной лопатой уголь и кидал в разинутую топку, нестерпимо обдававшую ослепительным жаром и людей и железо.

Слесарь и токарь все жались и сторонились, но податься было некуда, и перед глазами шли красные круги.

Помощник с размаху захлопнул загремевшую, мгновенно потушившую красный блеск дверцу, и люди легче вздохнули. Грохот метался.

– Тепло, – проговорил слесарь, чтоб поддержать разговорено и сам не слыхал своего голоса. – Тепло, говорю, у вас! – закричал он диким голосом, поглядывая на всех.

Ему не ответили.

Помощник отирал со ставшего пепельным лица крупные капли пота, размазывая уголь, грязь и масло.

– Соблаговолите? – И слесарь осторожно потянул из кармана и, спохватившись, что не слышит своего голоса, опять закричал диким и заискивающим голосом: – Соблаговолите, Никандр Алексеич! – и снова потянул из кармана полезло горлышко с красной печатью сверху.

Машинист бегло взглянул на манометр, на водомерную трубку, присел на крошечную откидную железную лавочку и закрыл глаза. Складки кожи на лице еще больше собрались, голова свесилась, и все осунувшееся тело слегка покачивалось от хода машины.

Помощник, наклонившись в окошечко, глядел на несшийся навстречу путь, и волосы на голове буйно рвались и трепетали.

Слесарь держал бутылку, протянув машинисту, недоумевая и находя неловким начинать без хозяина. Ему казалось, сквозь мечущийся грохот и гул он слышит, как тот подсвистывает мирно носом. Оглянулся на товарища, – тот так же покачивался, держась за скобку, со своим полуудивленным длинным лицом, думающим о своем.

Слесарь крякнул, хлопнул снизу ладонью – выскочила пробка. Запрокинув голову, торопливо проглотил несколько глотков.

– Угощайтесь, пожалуйста.

Но помощник по-прежнему не оборачивался, и встречный ветер трепал его волосы.

Слесарь забывал и о грохоте, и о движении шатающегося паровоза, и только когда подымал глаза, поля летели мимо, и когда говорил, не слышал своего голоса.

Длинный тоже глотнул неуклюже и, играя кадыком, запрокинул голову.

– Вон, сказываете, у деповского жена сбежала. Да у меня у самого сбежала! – проговорил он, отдавая бутылку, и вдруг засмеялся, но сейчас же лицо опять стало лошадиным и длинным, а глаза красные и беспокойные.

Машинист открыл глаза, хмуро глянул на бегущий путь, как будто хотел сказать: «Знаю, знаю… как раз то, что нужно» – и отер лицо, точно снимая паутину усталости после минутной дремы, и складки лица чуть-чуть разгладились.

– Ну-ну, давай, что ли, – протянул он слегка дрожавшую руку.

– Соснули трошки, Накандр Алексеич? – И слесарь услужливо подал бутылку, достал из кармана и положил на бумажку соленый огурец.

– Да ведь по-лошадиному… разве это служба! – злобно играя мускулами черных от сажи щек, проговорил помощник. – Девятнадцать часов с паровоза не слезает… и почти что каждый день так.

Слесарь вдруг открыл секрет: не надо напрягаться и кричать в этом без устали дико-мечущемся грохоте, а только смотреть на лицо и губы говорящего – и схватывать с полуслова. Оттого машинист с помощником так странно спокойно, не торопясь, разговаривают.

– Да, вот как женишься, да будет дочь в гимназии, будешь и по двадцать девять не слезать с паровоза.

Но помощник, словно не желая продолжать, снова с грохотом распахнул железную пасть, уронившую на всех красный отблеск сжигающего жара, и стал напряженно кидать уголь, роняя с побледневшего лба капли пота.

– Убежала!.. Что ни делал, бил, вязал, за волосья возил по полу, – ни-и-чего: как будто не ее… опять возьмет и убегет…

Лошадиное лицо с тоской, с болью и изумлением обернулось и посмотрело на всех.

– Домик у вас на Воскресенской? – проговорил слесарь, хрустя откушенным огурцом и чувствуя, как в грохоте, в гуле, с лицом, окрашенным отблеском палящего жара, машинист спокойно и вкусно хрустит. – Под железной крышей, хороший домик.

– Вот он у меня где, этот домик, – машинист хлопнул себя по шее, – для него и живу, для него с паровоза не слезаю. Вон руки у меня уж трясутся, а мне всего сорок второй. Годов пять подержут, а там скажут: «До свиданья, слезай, наездился», а дом-то заложен.

– И бил и за волосья таскал – ни-и-чего!..

– Разве дома для нашего брата?.. Дома для нашего брата – камень и смерть. – Помощник, только что с железным стуком потушивший палящий жар захлопнувшейся топки, злобно запрокинул голову и жадно глотнул водки. – Наш брат должен быть, вольный, как ветер в поле, куда хочешь, вот!.. А то – до-ом, гимназия!.. А почему?

Точно во всем был виноват слесарь, помощник повернулся к нему худым, со втянутыми щеками, постарелым лицом, нарочно, чтобы подчеркнуть его виновность, не закусывая после горькой водки и глядя злыми глазами.

И слесарь повинился и, сделав заискивающее лицо, проговорил:

– Действительно.

Должно быть, смягчил. У помощника лицо снова стало молодым, и было видно, что оно – голое и безусое; что-то мягко прошло по нему, точно сняло нагар, копоть и грязь, и глаза влажно подернулись ласковостью и грустью.

– На пасху прихожу в церковь, – он глядел куда-то мимо слесаря, – а она вся в белом, цветы в волосах, тоненькая, как хворостинка… Я стою… пиджак на мне – коробом, цельную неделю мылся, не мог морду оттереть, въелось все… стою и не знаю, не то на алтарь молиться, не то на нее. А около нее гимназисты, студенты… куда уж нам!..