Выбрать главу

В первый раз за все время неподвижные складки каменного лица машиниста тронула улыбка, и оно стало иным, точно мягко глянул другой человек.

– Дочка – ничего, дай бог всякому… хоть в генеральский дом, не побрезгают…

Лицо помощника исказилось злой судорогой и опять постарело залегшей между искривленными бровями складкой.

– Думаете, долго вас железная дорога продержит? – руки вон трясутся… Выкинут, не беспокойтесь, а тогда ей… – и он закричал визгливо сорвавшимся голосом, – в проститутки?!

Машинист грузно, как каменный, пошатнувшись, поднялся:

– Ннну!!. Т-ты!!.

Помощник на секунду закрыл ладонью глаза, потом схватил бутылку и, быстро и жадно запрокинувшись, сделал три огромных глотка.

Слесарь сидел согнувшись. Холодный, пробирающийся страх охватывал, покалывая в пальцах. Как будто в первый раз увидел, что все пьют водку, что никто не смотрит на несущийся навстречу путь, что машина в грохоте, в дыму несется, слепая, ничего не видя, безумная.

Мелькают поля, проносятся березки, телеграфные столбы, а тут пьют и закусывают, как будто забыли о мелькающих навстречу рельсах, и сквозь грохот и мелькание слышится торопливое и предостерегающее: «Клы-клы-клы!..» – голос сотни колес, которые неустанно и торопливо твердят позади: «Мы за вами… мы за вами… клы-клы-клы-клы…» – покорно и все одинаково.

Слесарь ненужно щупает вокруг себя как будто побелевшими глазами, хочет побольше вдохнуть, но не может и, хоть в чем-нибудь стараясь найти выход и смягчить положение, говорит, заикаясь:

– Она сама… то есть знает дорогу… машина-то…

– А-а… черт с ними… – И помощник злобно отмахнулся от кого-то рукой.

Тут, в виду этих спокойных каменно-темных лиц, в виду этой непрерывной, дьявольски-грохочущей, пышущей жаром работы, слесарь забывает про угрожающую ему самому опасность. Леденящий холод заливает мозг, когда он прислушивается: «Клы-клы-клы». Полтысячи человек назади спокойно сидят, лежат, разговаривают, спят, смеются, ни о чем не думая; ничего не подозревая, а тут, шатаясь от безумной силы, оставляя после себя разорванный грохот и дым, несется машина, молниеносно работая сочленениями, несется слепая, темная, невидящая. Выпивают, закусывают огурцами… «клы-клы-клы-клы…» Несется к какому-то темному, немому, черно разинутому оврагу, который жадно бежит перед самыми передними колесами, постоянно убегая, и о котором непрерывно твердит сотня покорно бегущих позади колес: «Кды-клы-клы!..»

– Вон в прошлом году в разлив около реки пассажирский поезд на всем ходу, – впалое лицо помощника опять постарело искривленной складкой между бровями, – рельс и разошелся, поезд по уклону и пошел в воду. Машинист, молодой парень, – ему бы соскочить – уцепился, стал тормозить. Паровоз все глубже в воду, а он тормозит да пар выпускает, чтобы не взорвало. Ну, остановил. Вагоны все целы, никто из пассажиров шишки не набил, а он очутился по горло в воде. Кричит. Ноги-то ему в воде тендером прижало. Ухватился за скобку, выставил голову; устанет, начнет опускаться, захлебывается, опять подтянется из последнего, выставит рот над водой, только слышно: «Братцы!.. братцы!..» А эти братцы спешат, выволакивают багаж, вещи из вагонов, дамы кричат: «Дети простудятся, дети…» – кутают их, а тот дурак все свое: «Братцы, братцы!» Рабочие рассказывали, которых вызвали со станции, слеза прошибла. Под конец кричать перестал, выглянет из-под воды, только глаза одни, полные смерти, и опять скроется. Ну что ж, на другой день достали, синий весь…

Он замолчал, не то мгновенный грохот пробежавшего под колесами мостика прервал.

– Да ты бы, говорю, пеленочки постирала, да хату бы подмела, да вечерять бы приготовила – знаешь, муж с работы вернется, с устатку поесть захочет, и все хорошо, и славно, а она убегёть!.. – И смотрят удивленные, растерянные глаза: так просто хорошо и счастливо можно устроить жизнь, и все так бессмысленно, ненужно, тяжело и трудно.

– Молодую взял, другую, для детей… девять человек их у него от первой жены, – пояснил слесарь, все так же съежившись, так же каждую секунду ожидая какого-то потрясающего, грохочущего удара и несчастья.

«Клы-клы-клы-клы…»

«Дети простудятся…» Так бы иной и пустил их всех под откос или с моста…

Помощник прибавил грубое ругательство и стал кидать в заблиставшую топку уголь.

Под пеплом угрюмого, сосредоточенно-хмурого спокойствия этих подернутых маслом и сажей, точно чтоб скрыть боль и судороги живой души, лиц тлело вдруг готовое взрывом подняться человеческое негодование.

Тесно, узко и душно на крохотной, со скрежетом то сдвигающейся, то раздвигающейся железной площадке; но просторно для усталости и измученности, и, казалось, еще хватит места для горя и тоски – потеснится все заполняющий грохот.

«Клы-клы-клы-клы… Клы-клы-клы-клы…»

Слесарь чувствует – измучился, истомился этим непотухающим ожиданием.

– Нет, у нас в депе лучше, – говорит он с извиняющейся улыбкой, – отработался, да и домой.

Машинист и помощник разом, как по команде, подымаются и глядят с обеих сторон в оконца.

– Я те… я те… а… эт… ваа…

Но несущийся навстречу ураган срывает и уносит слова, которые не разберешь; только видно, как грозит кому-то черным кулаком машинист; уносит и незакрытый переезд, и закинувшуюся от испуга лошадь, накренившуюся телегу, и на секунду мелькнувшую виноватую фигуру путевого сторожа.

И опять тот же грохот, тот же скрежет железной, ходящей под ногами площадки; так же тесно, грязно, удушливо, и пышет жаром, и кидает из стороны в сторону, и все дрожит и трясется безумной тряской неперестающего бега, и несется мимо ураган.

«Клы-клы-клы… клы-клы-клы-клы…».

Но теперь голос сотни бегущих позади колес клокочет спокойно, уверенно и покорно. Разинутый черный овраг пропал. Глубокий покой и уверенность разливаются по измученной, истомившейся ожиданием душе слесаря. То, что оба они, и машинист и помощник, разом, не глядя на путь, поднялись именно там, где нужно, точно камень свалило. Слесарь почувствовал: за беззаботностью и равнодушием этих хмурых неподвижно-каменных лиц живет постоянное, ни на секунду не потухающее напряжение, от которого без усов приходит старость, и в сорок два года трясутся руки, и человек – развалина.

«Клы-клы-клы-клы!..» Ничего, машина знает свое, и люди знают свое…

Где-то в темной глубине их души неосознанно, вместе с бегом машины, ни на секунду не потухая, бежит навстречу полотно со всеми знаками, закруглениями, уклонами, будками, столбами. Даже сон весь наполнен этим неукротимым бегом и мельканием.

С обеих сторон проносятся широкие поля, сверкающий воздух, деревни, люди, животные, птицы и звуки со своей особенной ласковой неспешной жизнью, а эти двое с хмуро-темными лицами ничего не видят, не слышат и живут в тесной, узенькой, душной будочке, в урагане крутящейся пыли, жара и грохота, в непрерывном мелькании, непрерывном скрытом напряжении, что бы они ни делали; и так сутки, недели, годы, – так вся жизнь, будто нет другой жизни.

«Клы-клы-клы-клы…»

Машинист то взглядывал на несущийся путь, то на водомерную трубку, то присаживался и на минуту заводил глаза, узким белком глядя из-под незакрывшегося века.

Помощник кидал уголь, качал воду, тоже взглядывал на беспрерывно пропадающие под паровозом рельсы, присаживался к бутылке, – и, шатаясь и кутаясь в грохоте, неслась слепая машина.

Слесаря стало одолевать. Сидит он на корточках, тесно и неудобно, и вдруг все поплывет, мягко и грустно, и мучительно хочется лечь и опустить голову, и где-то далеко-далеко слабо и ласково бежит замирающий клекот колес: «Клы-клы-клы-клы…»

И вскинется:

– А?

Тот же грохот, и теснота, и буйно кружится угольная пыль.

Слесарь встряхивает головой, избавляясь от дремоты, взглядывает на пустую бутылку и говорит ухмыляясь:

– Еще есть… запас, – лезет в карман, и оттуда не спеша вылезает горлышко с красной печатью.