Выбрать главу

Отражаясь в зеркальной оправе, зеленеют острова.

– …Э-э-э-о-э-э… мо-о-о-ло-о-од-ка-а-а… кра-ра-сна-а… пта-а-а-шеч-ка-а-а…

И горы долго повторяют: «…а-а-шеч-ка-а-а…»

Баржа медлительно-важно проплывает, как и все, зеркально чернея в воде опрокинутым изображением.

На палубе наворочены колеса, станы, оси, кадки, дуги…

– …Пта-а-а-шеч-ка-а… на зо-о-о-орь-ке-э-э… да на-а я-а-ас-но-о-о-ой…

Все дальше и дальше, слабея и слабея по сверкающе-дремлющей влаге.

И, точно боясь оставить грустное, печальное и нежное воспоминание, доносится циничная брань:

– Бери… тебе говорят… на правый борт!..

И уже только пятнышко чернеет, уже точка, уже расплылась и потонула в прозрачной водяной дали.

Только горы, вода да зеленая полоска ивняка на том берегу.

Пустынно и тихо. Мы одни со стариком. Над головой в одиноком полуденно-знойном сиянии – царственное солнце.

– Да так, что лямками еще тягали по берегу баржи. Помню. Мальчонком был. При мне и пароходы начались.

Пустынно и тихо, но я полон какого-то важного, нового, необходимого и беспокойного дела. Надо скорей вобрать в себя и горы, и реку, и солнце, и это чудесное одиночество в полуденном зное после того… ну, того, что там, сзади, о чем не хочется думать и вспоминать. Грести, скорей грести!

– Дед, весла!

Куда? Не все ли равно.

2. В ожидании

Мы гребли, и лодка бежала, и вода любовно мыла борта, чуть слышно булькая.

За дальними вербами луговой стороны сверкнет крест, блеснет белая колокольня, а тут насупились зелено-косматые горы. И вдруг расступятся лесистым ущельем, и глянет серыми избами, серой улицей деревня. И опять все уплывает, отстает, меняется, то скалистым обрывом, то мохнатой лесной шапкой.

И я жду, вот-вот откроется… Что? Не знаю.

Бегут берега, открываясь на поворотах дымчатой далью, и пропадают за хмуро выступающими назади мысами. А я жду.

Все то же. Мы пристаем, наполовину вытаскиваем лодку, и уже тонко и дрожа возносится к чистому небу голубоватый дымок костра.

Теперь все неподвижно и знакомо кругом. Справа зеленым чубом свесился обрыв, и белеют местами кости известняка. Слева разлеглось ущелье, мягко поросшее орешником, точно ложе для непришедшего великана.

Неподвижен и тот берег, узко зеленеющий полоской ивняка. Зато во всю ширь мимо нас плывет река. Все та же она и каждую секунду неуловимо меняется. То вспыхнет разбегающимися кругами, то засеребрится длинными, тонкими, сглаживающимися жгутами; темно глянет зияющая глубина; кто-то дышит, – водяной обитатель, и по поверхности весело вскакивают и лопаются пузыри.

Выплывает из-за поворота пузатая рассевшаяся барка, доверху груженная лесом, торжественно проследует мимо и скроется за поворотом. Тяжело, колонной, вдавившись в воду, проплывут плоты, и флажок треплется на короткой мачте. Пароход пропыхтит. Мелькнет рыбачья лодка.

Во всю ширь плывет мимо мощная река, и я жду, вот-вот вывернется, выплывет из-за поворота… Что? Не знаю.

Старик чистит ножом стерлядок; они – живые и конвульсивно трепещут.

Когда юношески билось сердце, так же ждал, ждал, что встанет что-то огромное, светлое, как облако, неведомое… Сегодня, завтра, через неделю, через месяц… Дни убегают…

Я не хочу думать и вспоминать… Красива эта ширь, этот покой, эта безоблачная высь.

– Эй, старик, скоро уха?

Как началось?

Боже мой, но как начинается у тысяч людей.

Ходил по свету и искал счастья. И когда встречался с женщиной, взглядывал в глаза: не она ли? Нет… Ходил по свету и искал счастья.

Бежали над землей облака, бежал над улицами городской шум, торопились люди в канцелярии, в конторы, по учреждениям, работали, писали, считали, торговали, ссорились, пили… День за днем, как железнодорожные станции, мелькали дни… И я работал, писал, добивался славы, и искал счастья, и искал счастья.

Нет, не она…

Счастье – ведь это то, что бессмысленно случайностью. И несчастье бессмысленно.

– Уха, говоришь, готова? Ну, я, знаешь, что-то на того; ешь пока сам; я – после.

– После! Это – не дело, непорядок. Сварил – садись, ешь. Порядок должон быть.

Но разве мало встречал милых девушек?

Встречал, и все не она, – нет, не она.

Искал богатства?

Нет.

Неописуемой красоты?

Нет.

Необыкновенного, изумляющего всех ума?

Нет.

Так чего же?

Счастья.

В чем оно?

Не знаю.

Встретил девушку. У нее было милое, чудесное лицо, умные глаза. Сердце торопливо било тревогу. Но… но эта бородавка под глазом, – маленькая, меньше мухи бородавка. И от нее между нами тянулась линия отчуждения, которую никак не мог переступить. Маленькая бородавка…

Это глупо, это очень глупо, я понимаю, и всякий умный человек понимает. Считайся с внутренним душевным строем, с красотой, с умом, с характером… Да, да, маленькая бородавка!..

Мы расстались. У девушки в печальных глазах дрожали чудесные слезы… И опять я ходил по свету и искал счастья.

Дни мелькали, как верстовые столбы. Иногда просыпался среди ночи и со страхом, с ужасом смотрел во тьму. Ведь беспощадно убегает жизнь, молодость, «и потом не вернуть ее вновь…»

Боже мой, ведь это предстоит чиновничья женитьба! В конце концов ведь женюсь же. Женитьба после двадцатого числа, тщательно выбрившись, с благословения мамаши и разрешения начальства. Женюсь потому, что нужна жена, нужнаженщина, женюсь потому, что я – мужчина.

А счастье? А счастье, трепещущее, неожиданное, стыдливое? Счастье, которое загорается, как тонкий золотистый край прозрачного облачка на рассвете?..

– Чего везете? – кричит старик, и дымится уха в деревянной ложке, которую он несет ко рту.

Разом опуская весла и откидываясь, гребут двое. Они не смотрят на нас и, напрягаясь, изо всех сил гонят мимо шумящую водой лодку. На корме мальчик лет десяти правит и глядит на нас голубыми, как васильки, глазами.

– Чего везете-то?

Посредине лодки протянулось что-то во всю длину, покрытое рогожей. Не разберешь что, но почему-то не оторвешься от этих неподвижно-неуклюжих, молчаливых контуров жесткой рогожи.

И голос мальчика:

– Мертвый.

Дымящаяся ложка старика останавливается на полпути.

– Утопший?

– Не… Бурей надысь разбило плоты, так плотовщика бревнами…

Лодка все дальше и дальше. Чуть видна рогожа. Те, все так же напряженно откидываясь, гребут торопливо.

Старик стягивает губами с ложки, кладет ее на край котелка и, повернувшись в ту сторону, где давно, еще когда мы ехали, блеснул крест теперь невидимой колокольни, крестится.

– Царство небесное и вечный покой.

Потом опять принимается за уху. Мы опять одни со стариком. Печален крик чаек над отмелями.

Река по-прежнему плывет мимо во всю ширь, все та же и поминутно меняясь.

Я сижу и гляжу на поворот, откуда она светло выбегает, на поворот, за которым пропадает, и жду. Чего? Не знаю.

3. Перед рассветом

Когда я проснулся, была ночь, не было звезд, стояло молчание, и я заснул.

Я проснулся во второй раз; стояла все тьма и молчание, и я заснул.

И в третий раз проснулся, – все была тьма.

Я натянул куртку, вылез из наполовину вытянутой на песок лодки и стал ходить возле по берегу взад и вперед, осторожно хрустя невидимым под ногами мелким голышом, около невидимой лодки.

Это в первый раз, что я встал раньше деда, – он поднимается с первым пробивающимся отсветом зари.

В неподвижном молчании – ни гор, ни реки, ни всплеска. Я хожу взад и вперед.

…И лучших дней воспоминанья Пред ним теснилися толпой…

Днем одиночество и ночью – вещи разные. Днем живешь настоящим, живешь солнцем, живешь далью, дышишь тихим дыханием гор, и ждешь, и все ждешь чего-то из-за поворота светлеющей реки. Ночью – один, ровно и пусто кругом, и только открыта смятенная душа и полна образов прошлого.