Выбрать главу

Мелкая холодная ночная дрожь расползается по телу. И зубы стучат.

Может быть, не от холода, а от того, что цепко выползает среди неподвижной тьмы из-под черепа, как беззвучные гады из темной, невидимой в ночи расселины. Все равно никуда не уйдешь.

6. Я не могу

– Я хочу… я хочу так!..

И это прозвучало в ее устах так же значительно, так же огромно, как и «я согласна». Я не понял сначала того. У меня ведь было свое «хочу», подкрепленное с моей точки зрения неопровержимыми логическими аргументами.

Первые столкновения наших «хочу» набегали лишь легкими облачками, и потом – поцелуи, ласковые, нежные слова, никогда, никогда ничего подобного не повторится.

И опять.

Ее удивляло и возмущало, что, пока была девушкой, все глядели в рот и только и знали что торопились соглашаться с высказываемым ею; теперь все ее аргументы оспаривались, точно заранее признавалось отсутствие у нее логики.

– Слушай, нельзя же так ребенка кутать.

– Ты хочешь его простудить, чтобы он умер?

– Что за глупости! Только ты можешь говорить такие нелепости… Именно, чтобы не хворал и не умер, необходимо детский организм закаливать. Посмотри на крестьянских ребятишек…

– А ты знаешь, какая у них смертность? Из десяти душ выживают четверо.

И снова:

– Слушай, не обкармливай так ребенка.

– А, ты хочешь, чтобы у него от плохого питания развилось малокровие, истощение, рахит?

– Что за нелепости! Ты, конечно, отлично знаешь, что не хочу… Только чтобы досадить мне… Но ты его напихиваешь насильно, как страсбургского гуся.

– Но ведь ребенок не понимает, он может бегать целый день и забудет про еду…

– Да, но страсбургского…

Тысячи мелких мелочей раскалывались для нас пополам, с совершенно различным и, казалось, для каждого убедительным освещением. В сущности ни один не говорил глупостей, но каждый был убежден, что их говорит другой. И так во всем.

– Знаешь, любопытная штука… Меня всегда удивляло, как может сердце работать всю жизнь, не отдыхая, не восстанавливая потраченных сил остановкой работы. Представь, Сеченов говорит, что сердце великолепно отдыхает. Оно отдыхает в промежутке между двумя биениями, на секунду, на долю секунды. Мышцы его расслабляются, оно отдыхает, и опять биение, опять работа…

Но и по этому теоретическому вопросу вышло столкновение, как и всегда, оставив злой, нехороший осадок на душе.

– Сеченов говорит пустяки…

– Сеченов?!

– Ткани не могут мгновенно обновляться…

– Это Сеченов-то?!!

– Тебе прежде всего имя, авторитет…

– А у тебя уже после всего логика, здравый смысл.

Иногда она бросалась ко мне, горько плакала, пряча голову на груди:

– Дорогой мой, ведь я тебя люблю… какая ужасная вещь – жизнь… Отчего у нас так?.. Я не могу, я не могу.

Я баюкал ее, качал, как ребенка, пронизанный любовью, жалостью, бесконечной нежностью. Сердце мое разрывалось. А она вытирала слезы, и на меня взглядывало гордое лицо сухими, блестящими глазами:

– Я не могу, чтобы было иначе… Понимаешь ты, я хочу, чтобы по-моему… Ведь я же права. Не могу же я для того только, чтобы нам не сердиться, врать и поступать не так, как думаю и чувствую… Слышишь, ты!..

Тогда на дыбы подымалась вся моя гордость:

– Я не могу иначе. Пойми и ты, не могу я врать и поступать не так, как думаю и чувствую, только для того, чтобы нам не ссориться.

И опять мы – чужие и враги.

Я глядел на нее: что-то враждебное, неодолимое, что ни на йоту не уступит, поднималось в ее лице, и у меня поднималась ненависть к этому темному, стихийному, что нельзя ни убедить, ни заставить, ни сломить.

– За что ты так меня ненавидишь?

Она приблизила свои глаза к моим близко-близко. Они бесконечно глубоки, темны, как омут, и полны грусти, нежности и любви.

– За что ты меня ненавидишь? Ведь жизнь уходит, молодость уходит…

Вне себя я схватил, я обнял ее с сердцем, готовым разорваться. Она отстранилась. В глазах сверкнул огонек.

Любить ненавидимую, ненавидеть безгранично любимую!

Вот я хожу во влажной тьме, переполненной шумом дождя, и холодные капли ползут по мокрому лицу. И я передумываю то, что передумывал тысячу раз: за что я ненавижу ее? За то, за отсутствие чего презираю других женщин.

Все женщины отличаются тем, что на их прекрасных лицах нет лица. Они изумительно похожи друг на друга, и они хотят только того, чего хотят их мужья.

Муж – литератор, и женщина интересуется литературой. Муж – музыкант, и жена толкует о музыке. Муж – чиновник, инженер, поп; и у жены интересы замыкаются в двадцатое число, в постройки, в церковные праздники, поборы.

А у этой, у нее – свое лицо, свои мысли, свои желания, свое освещение мира, и… и я преклоняюсь перед ней, я уважаю ее, я, слышите, я люблю ее, безумно люблю ее, эту ненавидимую женщину!..

Да не храпи ты, старый хрен!.. Даже здесь сквозь шум слышно.

Пусть дождь льет на мою открытую голову, на лицо, на руки и смешивается с моими слезами… Ненавижу потому, что вся моя гордость встает на дыбы при мысли, что я всегда, всегда должен уступать, всегда во всем, как бы я ни думал, как бы ни чувствовал… я люблю ее – единственную!..

Все заливает дождь, и душно в этой мокрой тьме. Никуда не денешься в переполненной мраком, шумом и дождем бесконечной ночи. Всюду одинаково темно, ровно, глухо.

Полезу к деду опять в черную берлогу под брезент.

Над головой непрерывающийся, равнодушный, в котором ничего не разберешь, шепот дождя.

7. Облако

Я лежу на спине и смотрю в голубое небо, – оно сине, бездонно, пустынно, – смотрю и слушаю говорливую болтовню моющей камешки воды. Не знаю, о чем это.

Бездонно синее небо!..

Дремотно, той особенной дремотой, в которой бодрствуют глаза и уши и дремлют спокойно забаюканные мысль и чувство.

Река тоже дремлет, спокойная, недвижно отражающая, ничего не упуская.

Далеко впереди поперек разлеглась гора, дымчатая, иссиня-смутная.

Одинокое белое облако. Кажется, оно стоит в высоте, а внизу все плывет в одну сторону: и реки и зеленые берега, и сгорбившиеся горы, и мы с дедом.

Вот оно наплыло на солнце, и синяя тень побежала по воде. Не могу оторваться. Оно ослепительно оторочено сквозным отблеском, как воздушное платье девушки в первый раз на балу. Солнца все нет. Но не выдержало счастья, и прорвались тучи безумием, и, все сквозное, засветилось оно, осиянное, как человеческое лицо. Я закрываю глаза.

Но ведь это – только клочок безжизненного пара, холодный, без красок, без формы, только тающий клочок исчезающего пара.

Я вскакиваю на ноги. Лжешь, лжешь, не кощунствуй, не касайся мертвыми руками живого, трепещущего!

Я, может быть, жизнь потерял. Больше – счастье потерял!

– Эй, старик, на воду лодку! Туши костер!.. Я больше тут не буду с тобой слоняться… Понимаешь ты, еще не поздно, я верну…

– Ишь ты, засуетился.

– Старик, нельзя брать человека с одного бока…

– Знамо дело.

– Какая-нибудь бородавка убьет и тебя и человека.

– Известно.

– Жизнь, старик, – синтез, а анализ – смерть.

– Ну, да, а то што ж!..

– Бери, бери человека целиком, понимаешь, целиком, не выделяя ни одной мелочи, ни одной черты… целиком, вот как это облако… целиком, тогда только он живой…

– Конешно, в мертвом што толку. «Царство небесное», – и похоронил.

– В весла, старик… скорей, опоздаем к очередному пароходу.

– О!.. Али надоело!.. Скучился?.. Ну-ну…

Старуха*

Двор у о. Иоанникия – просторный, укатанный, с многочисленными хозяйственными постройками.