Мелкая холодная ночная дрожь расползается по телу. И зубы стучат.
Может быть, не от холода, а от того, что цепко выползает среди неподвижной тьмы из-под черепа, как беззвучные гады из темной, невидимой в ночи расселины. Все равно никуда не уйдешь.
– Я хочу… я хочу так!..
И это прозвучало в ее устах так же значительно, так же огромно, как и «я согласна». Я не понял сначала того. У меня ведь было свое «хочу», подкрепленное с моей точки зрения неопровержимыми логическими аргументами.
Первые столкновения наших «хочу» набегали лишь легкими облачками, и потом – поцелуи, ласковые, нежные слова, никогда, никогда ничего подобного не повторится.
И опять.
Ее удивляло и возмущало, что, пока была девушкой, все глядели в рот и только и знали что торопились соглашаться с высказываемым ею; теперь все ее аргументы оспаривались, точно заранее признавалось отсутствие у нее логики.
– Слушай, нельзя же так ребенка кутать.
– Ты хочешь его простудить, чтобы он умер?
– Что за глупости! Только ты можешь говорить такие нелепости… Именно, чтобы не хворал и не умер, необходимо детский организм закаливать. Посмотри на крестьянских ребятишек…
– А ты знаешь, какая у них смертность? Из десяти душ выживают четверо.
И снова:
– Слушай, не обкармливай так ребенка.
– А, ты хочешь, чтобы у него от плохого питания развилось малокровие, истощение, рахит?
– Что за нелепости! Ты, конечно, отлично знаешь, что не хочу… Только чтобы досадить мне… Но ты его напихиваешь насильно, как страсбургского гуся.
– Но ведь ребенок не понимает, он может бегать целый день и забудет про еду…
– Да, но страсбургского…
Тысячи мелких мелочей раскалывались для нас пополам, с совершенно различным и, казалось, для каждого убедительным освещением. В сущности ни один не говорил глупостей, но каждый был убежден, что их говорит другой. И так во всем.
– Знаешь, любопытная штука… Меня всегда удивляло, как может сердце работать всю жизнь, не отдыхая, не восстанавливая потраченных сил остановкой работы. Представь, Сеченов говорит, что сердце великолепно отдыхает. Оно отдыхает в промежутке между двумя биениями, на секунду, на долю секунды. Мышцы его расслабляются, оно отдыхает, и опять биение, опять работа…
Но и по этому теоретическому вопросу вышло столкновение, как и всегда, оставив злой, нехороший осадок на душе.
– Сеченов говорит пустяки…
– Сеченов?!
– Ткани не могут мгновенно обновляться…
– Это Сеченов-то?!!
– Тебе прежде всего имя, авторитет…
– А у тебя уже после всего логика, здравый смысл.
Иногда она бросалась ко мне, горько плакала, пряча голову на груди:
– Дорогой мой, ведь я тебя люблю… какая ужасная вещь – жизнь… Отчего у нас так?.. Я не могу, я не могу.
Я баюкал ее, качал, как ребенка, пронизанный любовью, жалостью, бесконечной нежностью. Сердце мое разрывалось. А она вытирала слезы, и на меня взглядывало гордое лицо сухими, блестящими глазами:
– Я не могу, чтобы было иначе… Понимаешь ты, я хочу, чтобы по-моему… Ведь я же права. Не могу же я для того только, чтобы нам не сердиться, врать и поступать не так, как думаю и чувствую… Слышишь, ты!..
Тогда на дыбы подымалась вся моя гордость:
– Я не могу иначе. Пойми и ты, не могу я врать и поступать не так, как думаю и чувствую, только для того, чтобы нам не ссориться.
И опять мы – чужие и враги.
Я глядел на нее: что-то враждебное, неодолимое, что ни на йоту не уступит, поднималось в ее лице, и у меня поднималась ненависть к этому темному, стихийному, что нельзя ни убедить, ни заставить, ни сломить.
– За что ты так меня ненавидишь?
Она приблизила свои глаза к моим близко-близко. Они бесконечно глубоки, темны, как омут, и полны грусти, нежности и любви.
– За что ты меня ненавидишь? Ведь жизнь уходит, молодость уходит…
Вне себя я схватил, я обнял ее с сердцем, готовым разорваться. Она отстранилась. В глазах сверкнул огонек.
Любить ненавидимую, ненавидеть безгранично любимую!
Вот я хожу во влажной тьме, переполненной шумом дождя, и холодные капли ползут по мокрому лицу. И я передумываю то, что передумывал тысячу раз: за что я ненавижу ее? За то, за отсутствие чего презираю других женщин.
Все женщины отличаются тем, что на их прекрасных лицах нет лица. Они изумительно похожи друг на друга, и они хотят только того, чего хотят их мужья.
Муж – литератор, и женщина интересуется литературой. Муж – музыкант, и жена толкует о музыке. Муж – чиновник, инженер, поп; и у жены интересы замыкаются в двадцатое число, в постройки, в церковные праздники, поборы.
А у этой, у нее – свое лицо, свои мысли, свои желания, свое освещение мира, и… и я преклоняюсь перед ней, я уважаю ее, я, слышите, я люблю ее, безумно люблю ее, эту ненавидимую женщину!..
Да не храпи ты, старый хрен!.. Даже здесь сквозь шум слышно.
Пусть дождь льет на мою открытую голову, на лицо, на руки и смешивается с моими слезами… Ненавижу потому, что вся моя гордость встает на дыбы при мысли, что я всегда, всегда должен уступать, всегда во всем, как бы я ни думал, как бы ни чувствовал… я люблю ее – единственную!..
Все заливает дождь, и душно в этой мокрой тьме. Никуда не денешься в переполненной мраком, шумом и дождем бесконечной ночи. Всюду одинаково темно, ровно, глухо.
Полезу к деду опять в черную берлогу под брезент.
Над головой непрерывающийся, равнодушный, в котором ничего не разберешь, шепот дождя.
Я лежу на спине и смотрю в голубое небо, – оно сине, бездонно, пустынно, – смотрю и слушаю говорливую болтовню моющей камешки воды. Не знаю, о чем это.
Бездонно синее небо!..
Дремотно, той особенной дремотой, в которой бодрствуют глаза и уши и дремлют спокойно забаюканные мысль и чувство.
Река тоже дремлет, спокойная, недвижно отражающая, ничего не упуская.
Далеко впереди поперек разлеглась гора, дымчатая, иссиня-смутная.
Одинокое белое облако. Кажется, оно стоит в высоте, а внизу все плывет в одну сторону: и реки и зеленые берега, и сгорбившиеся горы, и мы с дедом.
Вот оно наплыло на солнце, и синяя тень побежала по воде. Не могу оторваться. Оно ослепительно оторочено сквозным отблеском, как воздушное платье девушки в первый раз на балу. Солнца все нет. Но не выдержало счастья, и прорвались тучи безумием, и, все сквозное, засветилось оно, осиянное, как человеческое лицо. Я закрываю глаза.
Но ведь это – только клочок безжизненного пара, холодный, без красок, без формы, только тающий клочок исчезающего пара.
Я вскакиваю на ноги. Лжешь, лжешь, не кощунствуй, не касайся мертвыми руками живого, трепещущего!
Я, может быть, жизнь потерял. Больше – счастье потерял!
– Эй, старик, на воду лодку! Туши костер!.. Я больше тут не буду с тобой слоняться… Понимаешь ты, еще не поздно, я верну…
– Ишь ты, засуетился.
– Старик, нельзя брать человека с одного бока…
– Знамо дело.
– Какая-нибудь бородавка убьет и тебя и человека.
– Известно.
– Жизнь, старик, – синтез, а анализ – смерть.
– Ну, да, а то што ж!..
– Бери, бери человека целиком, понимаешь, целиком, не выделяя ни одной мелочи, ни одной черты… целиком, вот как это облако… целиком, тогда только он живой…
– Конешно, в мертвом што толку. «Царство небесное», – и похоронил.
– В весла, старик… скорей, опоздаем к очередному пароходу.
– О!.. Али надоело!.. Скучился?.. Ну-ну…
Старуха*
Двор у о. Иоанникия – просторный, укатанный, с многочисленными хозяйственными постройками.