Выбрать главу

— Скоро отчалит? — спрашиваю я на пристани.

— Через полчаса, — отвечает матрос с торопливой и подозрительной определенностью.

— Часа через четыре, дай бог, — переводит этот ответ какой-то субъект, беспечно сидящий на барьере и сплевывающий в воду подсолнечные семечки.

— Па-а-судина! — прибавляет он с выражением глубочайшего презрения… — Где вас повезет, а то, — так и сами пассажиры лямкой потащут.

Посудина покачивается от легкой зыби, все еще не улегшейся после грузного американского парохода. Что-то в ней скрипит, визжит и как будто охает. Я вхожу по трапу и сразу стукаюсь лбом в железный бимс, чем возбуждаю веселье в кучке матросов. От нечего делать они сидят на тюках товаров, болтают ногами и внимательно следят за тем, как каждый вновь приходящий неизменно стукается головой о железо.

— Где тут берут билеты?

— Ступай на ту сторону. Видишь — стоит черненький мужчина в белом пинжаке — сам хозяин, Никандр Иваныч.

— Никандр Иваныч, скоро отвалите?

— Через часик… Непременно.

— Мне бы вот в город сходить, часика на полтора… Дело есть…

— На полтора?

Он задумчиво смотрит на меня и потом говорит:

— Успеете.

— Да ведь вы через час уйдете?

— Идите с богом.

— Сколько стоят билеты второго класса до Воскресенского?

Он прищуривается и водит пальцем по расписанию на стене маленькой каюты. Я вижу, что в таблице стоит цена 1 p. 30 к. На пристани — печатная такса 1 р. 50 к.

— Рупь двадцать, — говорит он мне неожиданно.

— Вы не ошиблись? Ведь тут написано рубль тридцать.

— Для вас уважение… По рублю двадцати с троих.

— Поторговались бы, — негромко и отворачиваясь от меня, говорит грызущий семечки пассажир, — еще скостил бы копеек хоть тридцать.

— Когда же окончательно мы уйдем?

— Да они и сами не знают… Вишь, пары еще не разведены… И не шуруют еще. Нагрудится народу более — станут пары разводить.

Над трубой «Любимчика» еще не вьется даже дымок. В машинном отделении пусто. Мы спокойно отправляемся в город, раскинувшийся довольно широко, неоживленный и тихий. Лавки открыты, покупателей не видно. Проходят или сидят на улицах и на берегу партии бурлаков. Кое-где происходит ряда: подрядчики нанимают народ гнать плоты книзу.

— Семен Лексеич, а Семен Лексеич, — говорит здоровенный парень в красной запыленной рубахе, стоящий в беспечной позе на мостике. — Что ж ты меня обошел? Ряди, что ли… Чем я тебе не работник?..

Семен Алексеевич, юркий, подвижной, еще не отъевшийся мелкий подрядчик, оборачивается на зов, но тотчас же сплевывает…

— Даром не надо, — говорит он угрюмо. — Видали уж… Первый головорез по всему плесу, — говорит он, поворачиваясь доверчиво ко мне. — Всю артель подлец взбулгачит…

Бурлак смеется, скаля белые зубы, сверкающие на бронзовом, загорелом лице.

— Знаешь? — говорит он насмешливо. — Мы тоже знаем вашего брата. На пятак рублей ищете…

Возвратясь к берегу, мы застаем «Любимчика», отведенным от пристани. Два дюжих матроса тянут его корму за канат, точно за хвост, возбуждая этим вялое остроумие соскучившейся в ожидании публики. У пристани же стоит кашинский «Михаил», пыхтя отработанным паром.

Через час «Михаила» уже не видно за горами, а наш все так же покачивается, скрипит и охает.

— Скоро ли? — спрашиваем мы.

— Теперь, должно быть, петерсоновского парохода с Ветлуги дожидается.

— Это зачем?

— Конкуренцыя. Чтобы, значит, побольше народу обобрать, тому, петерсоновскому-то, поменьше останется.

— А тот тоже станет дожидаться, чтобы этому было поменьше?

— Ну-ну. Известное дело — конкуренцыя!

— Да вам, — подходит ко мне, как-то боком, все тот же грызущий семечки пассажир, — вам, ежели к спеху дело, — до завтра бы подождать.

— Это как же? К спеху и вдруг — подождать.

— Завтра петерсоновский «Николай» пойдет… А-а-ат-лич-нейший пароход…

— Да ведь завтра я буду уже в Воскресенском.

— Не будете, — говорит он зловеще. — «Николай» вас на дороге обгонит.

— Когда вы с ума сойдете — вот когда нас «Николай» обгонит, — резко обрывает его Никандр Иваныч, незаметно подошедший сзади. — «Николай»-то теперь еще у Варнавина, а у нас и свисток сейчас. Эй, подавай первый свисток… А вы — ежели ехать желаете, пожалуйте, берите билет… А то тут вам тереться, народ смущать, нечего. Шаромыжники вы, вот что!..

— Петерсоновский это… Подосланный, — говорят между собой матросы. — Шею бы намять по-настоящему… Не отбивай потому что…

— Теперь скоро? — спрашиваю я.

— Как же не скоро, когда уж и свисток дали.

— А на гору, — испытываю я опять, — сходить успею?

— На гору?.. На гору успеете. У нас ведь не как у других, что дадут три свистка да и отчаливают. Мы еще после трех свистков тревожные подадим, чтобы наши пассажиры сходились.

И затем, помолчав, прибавляет:

— Конечно, господин, по такой реке, такие и пароходы. А что у нашего ход не хуже, чем у «Николая», это я вам могу вполне утвердить…

Меня, впрочем, нисколько не пугают инсинуации тайного агента сопернической компании. Я никуда не тороплюсь. Я люблю проселочные дороги, тихо плетущуюся лошадку, наивный разговор ямщика под шум березок, захолустные, лесом поросшие речки. Еще с ранней юности остались у меня в памяти обрывки стихотворения какого-то неизвестного мне автора, который жаловался, что уже исчезла поэтическая езда на долгих… Теперь уже и по нашим дорогам:

…Летит французский дилижанец

По немецкому шоссе.

Ныне пробил уже и час дилижанса… Всюду бьет в уши свисток, грохочет машина, — и «немецкий дилижанец» тоже теряется позади, на пройденном пути, затягиваясь романтическим туманом прошлого… Все мы немного романтики… мы, русские, не менее, а быть может, и более других. Говорят, у нас нет прошлого!.. Так что же! Того, что от нас уходит, жаль еще более: туман еще таинственнее и гуще…

Как бы то ни было, мне, например, нравятся из железных дорог — узкоколейные, вроде Костромской, где кондуктора на полустанках бегают по лесу, собирая разбредшихся пассажиров, а из судоходных рек — такие, как Сухона, в которой по временам так и кажется, что пароход расплещет ее всю своими колесами, или милая красавица Ветлуга, с ее кудрявыми берегами и пароходиками, вроде «Любимчика». На остановках они тыкаются носом прямо в берег, точно сонная рыба, а в темные туманные ночи стоят и дремлют, зачалившись с кормы и носа за береговые ветви. Меня всегда тянет на уездные тракты и проселки, по которым так привольно, так мягко итти с котомочкой за спиной, или к мелким речкам с их тихой красой, с их лесами и неожиданностями. Но теперь, кроме этой общей, бескорыстной симпатии, — передо мной рисовалась и некоторая более определенная цель.

2

В дремучих лесах Семеновского уезда, по Керженцу и по другим лесным речкам тихо угасает старый «раскол», и доживают последние дни пустеющие древле-православные скиты. Разоренные умелой рукой литератора-чиновника П. И. Мельникова, который очень хорошо описывал их, но разрушал еще лучше, — они не имели уже силы возродиться в других местах и при других обстоятельствах. Ударил последний час скитской жизни. Бывали и прежде тяжелые времена. Описывали тогда мало, но разоряли гораздо основательнее: от скитов по временам оставались одни головешки, и, долго спустя по уходе никонианской силы, пробираясь по лесным тропкам, «верные» творили над пепелищами надгробное рыдание и отрывали под пеплом обугленные кости. И все-таки те скиты не умирали, а возрождались вновь, унося в глубь лесов, в тихие пустыни новую страницу о благолепной смерти еже за веру скитских отцов и матерей. Кто-нибудь из уцелевших сооружал дальнюю келейку, около безмолвного «езера», «гору точию сожительницу и ручей соседа избравше». Проходили годы — и пустынное «езеро» оглашалось унылыми и скорбными напевами, а гора покрывалась кельями нового скита.

Не такова судьба семеновских скитов после мельниковского нашествия. Разоренные, так сказать, на самой заре русского обновления, в такое время, когда общее гонение «за веру» видимо должно было потерять свою силу, они не имели уже опоры в общих условиях. Слабело гонение, слабела и ревность противления. Скитские здания стоят и до сих пор; но большинство скитниц разбрелись, повышли замуж, потонули «в миру», и только немногие ветхие старицы доживают последние дни среди запустения.