Выбрать главу

Но к чему эти очевидные старания скрыть тропинку, замаскировать мертвых? Здесь я не видел ни ворот с крестом, ни подъездной дороги. Очевидно, новых жильцов сюда проносят по таким же неудобным тропкам, скрываясь, может быть, ночью?.. Или это кладбище давно уже закрыто и брошено?

Нет… Вот одна могила, очевидно, еще довольно свежая, приютилась под лапами старой ели… Тихо… Сумрачно… Солнце едва проникает сквозь густые ветви… Какой-то особый аромат — сухих листьев, смолы и еще чего-то томящего и загадочного — стоит в неподвижном воздухе… Ветер не может проникнуть под этот шатер… Порою только он протянется высоко по густым вершинам, сорвет с сосны отяжелевшую шишку… Или пожелтевший от засухи листок упадет на землю, тихо поворачиваясь на лету.

И опять ненарушимая тишь…

Большие, грузные, приземистые кресты дремлют, покосившись к земле. Все они старые, все осьмиконечные, все покрыты лишаями и мохом до такой степени, что у некоторых самая форма креста исчезла под длинными, зеленовато-седыми лохмами.

В особенности один крест привлекает невольное внимание своим странным, суровым, почти страшным видом. В этом зеленом полусумраке, где редкие лучи, прорываясь сквозь темную зелень, только еще более скрадывают очертания предметов, — он напоминает гоголевского Вия… Так и чудится что-то притаившееся, мрачное… Так и кажется, что приподымутся сейчас чьи-то тяжело нависшие веки, выглянут откуда-то мертвые взгляды…

А среди крестов, в тесноте жмутся еще безвестные, скромные могилы, над которыми торчат только шесты с зарубками…

С тяжелым чувством пошел я назад… Очевидно, это раскольничье кладбище: страшный лохматый холмик и эти дикие деревья осенили могилы людей, которые некогда стремились в леса со своими темными, но страстными верованиями. Старые привычки живут долго… Нет уже прежних гонений, дома живых уже стоят на виду, на светлых полянах, давно расчищенных из-под леса, но жилища мертвых все еще ютятся в дикой чаще, ревниво скрывая свои следы…

Когда, раздумывая таким образом, я вступил опять на пугливую тропинку — передо мной, за далью речного плёса, открылся яр с расположенными на нем избушками Меринова. Оттуда заметили, мои рыскания, и часть берега, видная отсюда, походила на растревоженный муравейник, с толпящимися на дальнем берегу фигурами баб и ребятишек.

Это обстоятельство заставило меня отказаться от новой экскурсии за овраг, к вывороченному пню и пещере. Я спустился в лодку и поплыл далее, надеясь у кого-нибудь найти объяснение тайны этого места…

Плывем опять между пустынными берегами… Часа через два над нами проносятся избы деревни Взвоза. Тут нас провожают менее враждебными, но не менее удивленными взглядами, и вскоре опять — пустыня… Остроконечные ели рисуются темными зубчатыми вершинами, еще более омрачая берега… Русло реки темно, но плёсы теперь прямее. Керженец становится все красивее, но вместе и угрюмее, печальнее.

В одной из тихих заводей мы натыкаемся на человеческое существо. Под самым берегом приютился ботничок. В нем, вытянув босые ноги, сидит старик с удочкой. Он делает вид, что занят только поплавком, но в сущности его взгляд с тревожным неудовольствием следит за нашей лодкой. Лицо старика как-то болезненно красно; сквозь лохмотья сквозит голое тело. В ботнике, на скамьях уложены какие-то короба и разное мелкое имущество: чайник, зазубренная чашка, котелок; в коробе, под неплотно прикрытою крышкой виднеется какая-то рвань. Очевидно, этот оборванный старик весь тут, в этом ботничке, со всем своим имуществом.

— Здравствуйте…

Он усиленно вглядывается в свой поплавок, делая вид, что не слышит приветствия, но глаза его исподлобья, как чуткие зверьки, следят за нашими веслами. Видимо, он ожидает, что нас тотчас же пронесет мимо.

Но я решаю во что бы то ни стало узнать у него что-нибудь о таинственном кладбище. Мое весло вспенивает воду, и лодка причаливает к берегу рядом с его ботником.

— Здравствуйте, — повторяю я свое приветствие и, не ожидая ответа, спрашиваю:

— Далеко ли тут поворот к Оленевскому скиту?

— Далече…

И старик закидывает свою удочку на другую сторону.

— А сами вы откуда?.. Не из Меринова?

— Из Звозу…

Однако через некоторое время разговор все-таки завязывается, а затем несколько кусков сахару окончательно смягчают его, и отношения становятся более откровенными…

— Вы, верно, из солдат? — спрашиваю я.

— Из них… — отвечает он опять не очень охотно.

— А зачем это у вас тут столько припасов… Звоз ведь совсем недалеко… А тут на неделю…

— Не из Звозу я… зря сказал вам. Бездомный я человек, бесприютный. Тут у меня весь пожиток, тут и дом, ваше степенство. Недели по три и дыму из трубы не вижу… все на реке, все на ей, матушке, нахожуся…

— И хорошо?

— Хорошо, ваше степенство…

Болезненное лицо озаряется детской улыбкой.

— Теперь-то вот, видишь ты… главное дело соловья уже нету. А весной, — вот когда хорошо здесь: всякая тебе птица поет. Которая зачинает с утра, которая в день, которая по зорям… Весной больно хорошо этто живет. Истинно благодать на реке, ваше степенство.

И на землистом лице пробивается что-то детское, почти счастливое…

— А зимой?

Слабый луч в его глазах угасает…

— Что ж… Зимой… Зимой кой-как в Семенове околачиваюсь… Не чаешь весны дождаться…

Он надевает на крючок нового червяка и говорит глухо:

— Простуженный я человек, ваше степенство. Хворый человек. Мне по миру ходить — тру-удно… Ну, река-матушка кормит… И куском не попрекает… Сыт ли, голоден ли, все от нее… Ну, и опять — воздух вольный… Птица тебя утешает… Зори господни светят… Так и живу… Где причалил ботничок, тут и дом… Дождь пойдет, — выволок ладью на берег, прикрылся…

Он посмотрел вдоль плёса, и опять лицо его осветилось…

— Вся река моя… Подамся кверху, — спущуся книзу… Никто не препятствует… Тут меня знают… Выеду весной, — встречают: «Что, мол, дядя Ахрамей, — жив еще, не окачурился?»… Ну, мол, зиму прожил, — лето мое…

— Скажите мне, дядя Вахрамей, что это тут пониже Меринова на горке?..

— Что такое? Чему тут быть?.. А, знаю, про что ты это… Это у них называемая Городинка… Кладбища ихняя…

Он опять шлепнул поплавком и сказал, поматывая головой и улыбаясь:

— Раскольники…

И, понизив голос, как будто кто нас может услышать, он наклонился ко мне с своей лодки.

— Злы-ы-е… В пальцах божество разбирают… Ну, мое тут не дело. Мое дело сторона… Переночевал когда, покормят, — ладно, а нет, и на том спасибо. Помру, — хороните где схочете… Все одно лежать-то…

Он опять тихонько засмеялся.

— Недавно наезжали тут начальники… Поп тут у них был, беглый… Захватили его… Давно, мол, добирались… Ну, хоронился по скитам да по лесам… Теперь схватили…

И, помолчав, он прибавил спокойно:

— Издаля на Городинку хорониться приезжают… С Волги, от Козьмы-Дамьяна, из Городца… Да, да… Городинка это у них… Кладбища… Прощайте-ко… Поплыву в деревню. Кум тут у меня, старичок..г Червяков обещал накопать. Вишь, сухмень какая… Червяк весь в землю ушел.

Он тихо тронул послушную лодку, отплыл несколько саженей и вдруг повернулся ко мне:

— А в Оленевский скит я вас научу, как попасть: увидите вы на реке старые столбы, — мельница была когда-то, еще до разорения. Тут, поблиз шуму, — тропочка в лес побежала. Ступайте этой тропочкой все, минуя дорог… Версты две до скита, не больше. Кочета поют у них, у стариц-те.

Он улыбнулся, точно воспоминание о кочетах доставляло ему особенное удовольствие, и, опять отъехав несколько саженей, вновь повернул блаженно и глуповато улыбающееся лицо:

— Пониже Санохты-реки. Не доезжая шуму… Кочета, кочета поют!..

Через несколько минут его лодка виснет темным пятнышком на синей полосе реки между отражением темных береговых лесов…

А навстречу попадается другая.

Мужик, повидимому из Взвоза, перестает грести, отчего его лодочка идет некоторое время по течению рядом с нашей, — и с любопытством осматривает нас.