Выбрать главу

— О Ахрамеем нашим беседовали? — говорит он благодушно.

— А он разве ваш?

— Семеновский, а уж так, слово говорится… Да, пожалуй, наш и есть. С весны к нам все заявляется, — прибавляет он, снисходительно улыбаясь. — Поудит да полежит на песочке, опять поудит да опять полежит. Так все время и провождает… Иной раз, когда клеву нет, — до того доудится, что вовсе оголодает. Сутки по две не евши живал, ей-богу… А чтобы попросить, — это в редкость…

— А вреда не делает никакого?

— Ка-акой вред от него! Огонек когда разведет, так и то на песочке, от лесу-то подальше. Нет, — от других, может, бывало, а от этого старика мы не видали худого…

— А что это у вас тут на холме, пониже деревни? Кладбище старое?..

— Да, кладбища… — сухо отвечает он, и его весло опускается в воду. Через две — три минуты его лодочка тоже виснет в синем пространстве меж темными полосами берега…

VI

По Керженцу. — В Оленевском скиту и у «единоверцев»

1

Мы плывем долго. Солнце давно перекочевало из-за лесов левого берега за леса правого. Какая-то река с правой стороны. Вероятно, Санохта… Еще речка Чернуха. А вот и «шум»… Керженец круто поворачивает под прямым углом влево, обмывая бурным течением старые, сгнившие столбы, напирая на поперечные коряги и наполняя это пустынное место таким шумом, грохотом и плеском, точно старая скитская мельница, давно исчезнувшая со света, все еще работает своими валами и жерновами. Опять нашу лодку взмывает, кидает бортами на столбы, ворочает, крутит, подымает и, наконец, выносит к крутой песчаной насыпи, белой, как снег, и покрытой по гребню широкими листами мать-мачехи. Высокие сосны с прямыми стволами, перехваченными огненно-красными просветами, спокойно отражают этот шум своими густыми вершинами…

Я смотрю на часы. Шесть. Солнце мигает довольно низко сквозь зелень леса, в воздухе чувствуется охлаждение, и брызги от «шума», переходя в легкий туман, тянутся холодною лентой нод тенью обрывистых берегов. Перспектива ночевки на берегу, в наших более чем легких одеждах, не представляется особенно приятной. Надо бы доплыть к ночи до деревни. Но я не могу отказать себе в желании кинуть хотя бы поверхностный взгляд на умирающий Оленевский скит. К тому же у меня мелькает надежда, что, быть может, оленевские старицы предложат странникам гостеприимство. Поэтому я оставляю мальчиков у лодки, где они тотчас же ложатся и почти мгновенно засыпают, а сам углубляюсь в бор…

Узкая, едва заметная тропинка. Иду долго меж прямых, как свечки, высоких сосен. «Шум» давно стих за мною, и лишь порою пробегает по лесу какое-то чуждое ему бормотание… Дорожки сходятся и расходятся, сплетаясь сеткой.

Видно, когда-то здесь было больше движения; тропы к скиту тоже отмирают постепенно и затягиваются молодою лесною порослью…

Я прислушиваюсь, — не услышу ли кочетов, о которых так настойчиво твердил Ахрамей. Но всюду тихо. Тонкие, прямые стволы уходят вдаль, мелькая одни за другими беспорядочной колоннадой. Заяц выскочил в нескольких шагах и уселся на дорожке, наставив уши и глядя своими удивленными круглыми глазами на неизвестного пришельца. При моем приближении он опять побежал, тихо, не торопясь, смешно подкидывая задом. Затем опять повернулся и опять встречает меня любопытным взглядом. Этот маневр повторялся несколько раз, и наконец, оскорбленный моим настойчивым преследованием, он стрелой пустился в чащу.

Шуршание колес и легкое потрескивание телеги. Встречный мужик не особенно охотно и, видимо, взвешивая слова, указал мне дорогу. Затем он долго смотрит мне вслед, пока я не скрываюсь между стволами.

Минут через двадцать я увидел огороженное ржаное поле, и затем передо мной открылась широкая поляна. Большие, — но старые, печального вида избы жмутся кругом у леса, оставляя в середине широкий пустырь. Невдалеке, за городьбой, пахарь понукает свою лошадь, проводя борозду, быть может, на месте прежних зданий.

Невдалеке купа печальных берез и осин осеняет убогое кладбище; кругом земля изрыта. Должно быть, на этом месте стояла когда-то моленная… Кладбище имеет вид запущенный и печальный. Лучший крест покосился и грозит падением, надпись на нем окончательно стерлась, а другие могилы представляют беспорядочные кучки, наваленные из глины, изрытые и обезображенные дождями…

Когда я оглянулся кругом, — пахарь куда-то исчез, и скит казался действительно вымершим. Тень от леса легла по всей поляне, покрывая и как-то стушевывая скитские избы. Деревья кладбища тихо шептали мне какую-то непонятную повесть…

Осмотревшись внимательнее; я увидел, что за мной и моими движениями следят две пары глаз. С одной стороны, из-за дальнего плетня высунулась голова женщины в темном платке, надетом по-скитски в роспуск. Заметив, что я обратил на нее внимание, она тотчас же скрылась. С другой, поближе, торчала над плетнем голова мужика с черной шапкой волос, и с живыми маленькими глазами. Я прямо направился к нему и решительно взял его в плен, отрезав отступление.

Это был крепкий мужчина, лет сорока, черный, как жук, с выдавшимися мясистыми скулами, между которыми утопали в густой заросли маленький нос и красные губы. Глаза его, тоже маленькие, но очень блестящие, выражали какое-то особенное смирение, или, вернее, боязливость, смешанную с недоброжелательством и, пожалуй, презрением.

— Ну? — спросил он, вместо приветствия, неохотно выйдя из-за плетня.

— Здравствуйте.

— Ну? — повторил он так же неприветливо, почти враждебно.

— Это Оленевский скит?

— Это… — Он пронизал меня острым взглядом с головы до ног и прибавил: — Ноне скитов уже нет. Унистожены. Крестьяне мы пишемся. А вы чьи будете? Нижегородский?.. Так. Вам к старцами-те, может быть, так вот дорога, пожалуйте. Верст будет пятнадцать.

«К старцами» — это значит в Керженский монастырь, изменивший древнему благочестию и приставший к единоверию.

— Нет, мне надо на реку, там у меня лодка ждет.

— Лодка-а… А в лодке-те кто?

— Товарищи.

— Так…

Маленькие глазки сверлят меня, стараясь насквозь проникнуть мои намерения.

— А здесь кого вам надо, в скиту-те?

— Просто зашел посмотреть.

— Насчет чего более? Чего у нас смотреть?.. Смотреть у нас нечего будто…

— Да так, любопытно… Вы не беспокойтесь. Ничего мне не нужно, и пришел я без всякого дела. Думал, может быть… переночевать старицы пустят… До ночлега плыть еще долго.

Он еще раз оглядывает меня и, повидимому, становится несколько спокойнее… Но намек насчет ночлега остается без ответа.

— Много у вас стариц еще? — спрашиваю я опять.

— Стариц-то? Мало. Прежде много было, теперь примерли… А новых-те нет, не идут…

— Не дозволено?

— Чего не дозволено?.. Земля на нас писана… Можем мы дарить, кому похотим.

Он потупился и потом сказал угрюмо и печально:

— Усердия мало. Нет в нонешнем народе усердия. Старики помирают, молодые не идут… Не надо им…

Мы оба помолчали и, кажется, думали об одном и том же. «Усердия мало…» — этот мотив я часто слышал от многих людей старинного обряда на Волге.

И теперь, на скитском пепелище, он прозвучал как-то особенно выразительно… Умирает исконная старая Русь… Русь древлего благочестия, Русь потемневших ликов, Русь старых исправленных книг, Русь скитов и пустынного жития, Русь старой буквы и старого обряда, Русь, полная отвращения к новшествам и басурманской науке… Умирает старая Русь, так стойко державшаяся своим фанатическим усердием против не менее фанатического утеснения… Теперь она умирает тихою смертью, под широким веянием иного духа… Гонения она выдержала. Не может выдержать равнодушия…

Вероятно, мысли моего черного собеседника были недалеки от моих…

Он тоже стоял, задумчиво глядя на поляну, на которой ветер колыхал сухую траву, — и эта молчаливая минута как будто несколько сблизила нас.

— Этто все, — сказал он, тряхнув шапкой черных волос, — этто все жилье было кругом. А ныне пустырь. Вон пашню я распахал… тоже избы стояли. А мы помрем, может, и пахать будет некому, — лес опять порастет…