Выбрать главу

Он пускает свою лодочку, и вскоре его гречневик, его лапти, его лохматая голова, вся добродушная фигура исчезает, мелькая и уменьшаясь впереди, а мы грустно переглядываемся: четыре дня — перспектива невеселая.

Солнце, действительно низко, ночлег на кордоне — разлетается туманом…

Вечер, опустился теплый, тихий, ароматный; луна тонким золотым; серпом повисла в мягких туманах над верхушками елей; в вышине ласково мигали звезды, — но света было мало, и плыть по темному руслу становилось все труднее. Мы стали уже подумывать о ночлеге ранее назначенного срока, как вдруг одному из нас показалось, что впереди слышен чей-то голос. Я приподнял весла, и, когда плеск утих, нам ясно послышался призыв.

— Кордон, — сказал один из мальчиков.

— Нет, это давешний мужик зовет нас, — догадался другой, и в его голосе послышалась радостная нота.

Впереди на одной излучине красный отблеск пал поперек реки. Между кустами забелел дымок, огонь замигал трепетными переливами. Одинокая темная фигура фантастически рисовалась на светлом фоне.

— Сюда-а… Сюда греби… А-у-у!.. — кричал мужик и махал нам руками.

— Как он услыхал нас? — удивился один из мальчиков. — Лодку совсем не видно…

— Ну, вот слава те, господи, — говорил между тем мужик, принимая нос нашей лодки. — А я уж, я-то стосковался, на берегу сидя: где, мол, друзья моё… Что долго нету?.. Ах, мил-лай, что долго плыли вы? Уж не на карту ли, мол, где сели?.. А то тут заводь еще больно велика живет… Лодка-те у вас грузна, народ, думаю себе — нездешной, непривычной, а я вас покинул, старый дурак… Ну слава те, господи!

— Ах, милые вы моё, — говорит он опять через минуту, подбросив в костер валежнику и вздыхая с таким облегчением, как будто в самом деле мы самые близкие ему люди, подвергавшиеся большой опасности. — А уж я давно причалил, вылез на берег, пождал-пождал, взял кусок… так нет — и кусок не лезет, что моё друзья не едут, что не едут… Думаю: уж не проехали ли мимо, а я, старый дурак, и спросить-то не догадался: чье вы будете? Вот грех-то! А? Право!..

— А ты как думаешь, дядя, чьи мы?

— А бог вас знает, милые, что вы за человеки. Не видали мы у себя этаких народов… Весной этто, когда вода велика живет, много же народу плавает по реке… Река, что улица, в весеннюю-те пору. Так опять народ все приметной, руськой…

Он прищуривается, вглядываясь в смуглые лица моих юношей, и говорит: — Так думал про себя, что не греки ли… Аль нет?

— Нет…

— Ну, извините, милые. А то грек, он ведь всюду проедет. Говорят, самой хитрой из всех людей — греческой человек живет. Вот я и думаю: не с товаром ли каким… Или, может, со святостью с Афону… Нет? Ну так… дело, дело… Лонись приезжал тоже такой-то — камни, слышь, все брал, — так тот прямо из Питербурху… А ты бы, милый, лодку-те на берег выволок, или бы в заводь, а то ветром, бывает, отшибет…

Я сталкиваю лодку на воду и долго веду ее вдоль песчаного мыса, ища прохода в заводь. Когда, наконец, я подхожу опять к месту привала, у костра идет оживленная беседа. Мужик рассказывает что-то, молодые люди с удивлением слушают. Глядя из-за своего уголка, затененного ветлами, я вижу, как будто трех ребят, быстро отыскавших какие-то общие интересы.

— Да разве в капканах труднее? — спрашивает один из слушателей. Мужик взмахивает руками.

— И-и… что ты, братец… В капканах уж он тут маху не даст, пря-ама на тебя!.. Да облапить норовит, да под себя, да сичас драть… И такая у него привычка, что драть непременно с затылка… Ка-ак можно! Оно хоть, скажем, капкан для медвежьего случаю делается чижолый… Да ведь иной, матёрый, уволокет и капкан.

— Знаете, кто это такой? — спрашивает старший племянник, когда я подхожу к костру. — Это — Аксен…

— Восемнадцать медведей убил, — прибавляет другой.

— Аксен Ефимов?..

— Верно, — говорит мужик и с некоторым удивлением спрашивает:

— Ништо про меня слыхали?

Мы слыхали об Аксене и в Лыкове, и от лесничего, в Хахалях… но имя упоминалось с оттенком почтения, которое едва ли объяснялось только тем, что он убил восемнадцать медведей…

— Ну, верно, — подтверждает он просто: — счетом всех двадцать. Так и зовут меня Аксен-медвежатник.

В наружности керженской знаменитости нет ничего выдающегося. Фигура скорее невзрачная… Добродушное лицо с жидкой белокурой бородкой, серые ласковые глаза… Но во всех движениях разлиты какая-то особенная уверенность и спокойствие. Очевидно, что здесь, в лесу, среди этих бесчисленных суводей, заводей, мысов, омутов, песков и лесов — он у себя, дома, что со всем этим он сжился, что его собственный пульс бьется в такт со всеми этими плесками, шорохами, глубокими вздохами невольно пугающей нас ночи… Как прежде лодка, казалось, сама несет его над пучиной, так теперь огонь вспыхивает при одном приближении его руки к пламени, направляя свои языки именно туда, где ему нужно.

— Скипел, — говорит он, поднимая веточкой чайник, который пыхтит, шипит, фыркает, как живой. — Заваривай!

Я приготовляю чай и приглашаю Аксена. Но он спокойно и решительно отказывается.

— Кушайте, — говорит он доброжелательно. — Вы — люди дорожние, самим, смотри, не хватит. Ты вот хотел в день доплыть, а не доплыть тебе, милой, ах не доплыть и в два дня… Смотри, наголодаетесь еще.

Он нарезал мелких ракитовых веток, кинул их на песок, улегся на эту постель под своим опрокинутым легоньким ботничком и замолк…

Вскоре и мальчики заснули. Пламя костра, быстро уничтожившее мелкий хворост, теперь лениво вьется меж корявых толстых пней, приваленных друг к другу… Темное небо смотрит сверху и будто дышит своими огнями. По временам с яру свалится подмытый песок с медленным шуршанием, напоминающим вздох… Где-то за пределами освещенного пространства береговой лес бормочет и по временам шевелит беспокойно спящими ветвями…

Все эти ночи, которые мы проводим на берегу Керженца, мне не спится, несмотря на то, что дни проходят в довольно тяжелой работе, а по вечерам при свете костров я заношу в книжку впечатления дня. Не спится мне потому, что этих впечатлений слишком много, что даже в тишине ночи они толпятся к костру, обступают меня, носясь смутными образами на пределах темноты и света, заманивая воображение, будя какие-то вопросы… Так все здесь таинственно и в этой таинственности — так полно и цельно. Вот и теперь мне кажется, что тревожные вздохи леса говорят мне что-то обо всех этих лесных людях, тогда как лесные люди говорили, с своей стороны, о лесах. И то, что днем проскальзывало, проплывало мимо сознания без общей связи, без значения, как эти однообразные берега мимо лодки, — теперь, при свете огня, на песчаной отмели встает в памяти, просит себе места, облекается и значением и связностью.

Почему-то мне вспоминается лесничий, с которым я познакомился в Хахалах. Лесничий — поляк, зовут его Казимир Казимирович, живет в Хахалах давно. Он устроил себе прелестное, уютное гнездышко в своем казенном домике… Домик этотстоит на конце села, на круче. Отсюда видна река, луга за рекой, за лугами леса и леса… Светлозеленые, темные, синие, фиолетовые на дальнем горизонте — они стелются вдаль, скрывая в себе излучины Керженца… Кой-где уверенно прорезали их прямые просеки, правильные рубки легли ровными площадками, молодые поросли, точно подстриженные, плотно примкнули к высокому старому лесу… И когда с бельведера я смотрел на все это, домик лесничего казался мне центром, откуда исходит и куда стремится весь этот порядок, заметно проложивший свои следы среди первобытного хаоса лесов.

Внутренность этого дома приятно ласкала глаз, усталый от однообразия и пустынной дикости. Старинные картины по стенам, полки с книгами, какая-то особенная тишина, отпечаток уютности и порядка… Умный взгляд и снисходительно-насмешливая улыбка во время разговора тоже очень понравилась мне в лесничем. Он рассказывал о том, как ему трудно было здесь сначала, как мужики не могли свыкнуться с разумными взглядами на лесную собственность, как его предшественнику и ему приходилось здесь бороться с их притязаниями, как, наконец, путем долгой борьбы, настойчивости и системы мало-помалу совершается настоящий переворот во всей этой лесной местности… Какое-то особенное, немного презрительное сожаление слышалось в его голосе, когда он говорил о мужицких взглядах на государственную собственность… Из-за желудей мужику; ничего не стоит, рубить полувековые дубы… Из-за лыка он обдерет сотни деревьев, для расчистки палом лесной кулиги — сожжет сотни десятин леса. Вот и теперь с Ветлуги на Волгу тянет на десятки верст чадный падымок.