А только и Зыков не дурак. Он тоже глядит на мои погоны и тоже чего-то кумекает.
– Вы знаете, – говорит, – между прочим, кто это там сидит? Это, – говорит, – самый главный врач деникинской армии. Он только что убежал из советского плена, и теперь ему спешно необходимо податься к Деникину. А я его личный конвой. Чуете?
Те говорят:
– Врешь?!
Он говорит:
– Если вы только осмелитесь нас задержать, вам от Мамонтова так влетит, что лозы не хватит. Верно, – говорит, – господин доктор?
А я, понимаете, прямо смутился и не знаю, что сказать.
– Да, – говорю. – Висеть вам, ребята, на первой березе. Серая, – говорю, – вы скотинка. Какое вы имеете право так с благородным человеком поступать?
Я говорю:
– Наука этого не допускает.
Ну, они тут все сразу шапки посымали и стали затылки чесать. А тут, на наше счастье, еще какой-то подъехал. Казак. Он Зыкова знал. Он говорит:
– А! Зыков.
Зыков говорит:
– Здорово, Петров (или, там, Иванов). Подумай, какое дело: меня признавать не хочут!
Тот говорит:
– Что вы, ребята! Это же Зыков. С первого эскадрону. Нашему каптеру земляк.
Ну, тут уж бандиты совсем поверили, что я доктор, а Зыков мой адъютант.
– Пожалуйста, – говорят. – Можете ехать.
И мне говорят:
– Извините, ваше благородие. Мы не нарочно.
Я говорю:
– Чего там… Ладно. Наука это допускает.
И пошел. И Зыков за мной, как адъютант, идет.
А они нам кричат:
– Послухайте! Эй… Послухайте!
– Что еще? – спрашиваю.
Стал. А Зыков мне шепчет:
– Дуй! Дуй, парень…
Они говорят:
– Вы, господин доктор, на правую руку не ходите.
– А что такое?
– А там, – говорят, – за ручьем буденновцы окопались.
– Буденновцы? – говорю. – Ах, какой ужас! Ладно, – говорю, – не пойдем. Мерси вам. Можете ехать.
Они на коней позалезли и поехали.
А мы сразу – в канаву, где, помните, у нас сумасшедший был положен. Мы думали – он задохся. Но видим, что нет сумасшедшего. Туда, сюда, – представьте себе, исчез сумасшедший! Один ремешок в канаве лежит, и тот пополам лопнувший.
Ох, я дурак тогда был – мне до чего ремешка стало жалко, я чуть не заплакал! Зыков смеется, говорит: «Вот боров – какой сильный», – а я чуть не плачу. Тем более, что ремешок я купил у нашего взводного за четыре куска рафинада и ему сносу не было. Такой сыромятный, свиной кожи ремень – его двадцать пять человек тяни, не растянешь. А тут один человек без рук разорвал… Или он его зубами раскусил, – я не знаю.
Стою, вздыхаю. Вдруг вижу, что Зыков тоже нахмурился и тоже чего-то соображает. Как будто он чего-то потерял. Или дома оставил.
– Ты чего? – говорю. – Что с тобой?
– Погоди, – говорит, – не мешай.
И чего-то он себя осматривает и ощупывает и лоб потирает. Потом говорит:
– Я, – говорит, – забыл… Это какая рука?
Я говорю:
– Левая.
– А эта?
– Правая.
– Ну, – говорит, – слава богу! Давай сюда. На эту руку.
– А! – говорю. – Понимаю. На правую. За ручей. К Буденному. Есть такое дело! Топаем, Вася!
Бросил свой бывший ремень и так, понимаете, бодро зашагал, что сам удивился. Но только – недолго.
Немного прошел, и опять, вы подумайте, заскулила мозоль, опять в животе заворчало и заныла спина.
Иду раскорякой и думаю.
«Эх, – думаю, – герой! Аника-воин. Таким из-под пушек лягушек гонять, а не за власть бороться».
А Зыков идет, идет и остановится. Потом остановился и говорит:
– Стой! Ты ничего не слышишь?
– Нет, – говорю.
Остановился. Послушал.
И в самом деле, где-то далеко-далеко как будто горох молотили. Я говорю:
– Что-то трещит.
– Стреляют, – говорит Зыков. Пулеметная дробь. С кольту бьют. Чуешь, – говорит, – как ваши нашим накладывают?
– Да, – говорю, – чую.
Ну, мы тут опять побыстрее пошли. На дорогу вышли. И по пыльной дороге прямо на солнце топаем. А солнце уже садится, уже темнеет, и чем дальше, тем громче – то справа, то слева – бум! бах!
– Ну, – говорит Зыков. – Довольно! Давай сымать эту дрянь.
– Чего, – говорю, – сымать?
– Погоны, – говорит. – Сымай их к бесу. Ша! Хватит! Пофасонил четыре месяца. Не поверишь, брат, на плечах мозоли натер.
– А пора? – говорю.
– Пора, – отвечает. – Вполне. Давайте, – говорит, – господин доктор, я вам первому сыму.
И начинает сдирать с меня деникинские погоны.
Я голову повернул и вижу, что лицо у него злое-злое, как будто он не погоны снимает, а что-то такое грязное делает. А тем более, что булавка попалась ржавая, не отшпиливается. Он ее дергает, а она не лезет.