Он опять, но на этот раз, как мне показалось, с некоторым любопытством взглянул на меня и сказал:
– А вы откуда знаете, что я – адмирал Нахимов?
– Ну, мало ли? Слухом земля полнится.
– Что, на батареях были?
– Да, на батареях.
– А! Тогда понятно.
– Что тебе понятно?
Он помолчал, как бы раздумывая, стоит ли вообще рассусоливать со мной, и наконец ответил:
– Командиры меня так дразнят: адмиралом. Я ведь их тут всех обслуживаю: и зенитчиков, и летчиков, и моряков, и из госпиталей которые…
– Да, брат, работки у тебя, как видно, хватает, – сказал я. – Устаешь здорово небось? А?
Он ничего не сказал, только пожал плечами. Что работки ему хватает и что устает он зверски, было и без того видно. Лодка опять шла наперекор течению, и весла с трудом, как в густую черную глину, погружались в воду.
– Послушай, Матвей Капитоныч, – сказал я, помолчав. – Скажи, пожалуйста, откровенно, по совести: неужто тебе давеча не страшно было?
– Это когда? Где? – удивился он.
– Ну, давеча, когда зенитки работали.
Он усмехнулся и с каким-то не то что удивлением, а пожалуй, даже с сожалением посмотрел на меня.
– Вы бы ночью сегодня поглядели, что было. Вот это да! – сказал он.
– А разве ты ночью тоже работал?
– Я дежурил. У нас тут на Деревообделочном он зажигалок набросал целый воз. Так мы тушили.
– Кто «мы»?
– Ну, кто? Ребята.
– Так ты что – и не спал сегодня?
– Нет, спал немного.
– А ведь у вас тут частенько это бывает.
– Что? Бомбежки-то? Конечно, часто. У нас тут вокруг батареи. Осколки так начнут сыпаться, только беги.
– Да, – сказал я, – а ты, я вижу, все-таки не бежишь.
– А мне бежать некуда, – сказал он, усмехнувшись.
– Ну, а ведь честно-то, по совести, – боязно все-таки?
Он опять подумал и как-то очень хорошо, просто и спокойно сказал:
– Бойся не бойся, а уж если попадет, так попадет. Легче ведь не будет, если бояться?
– Это конечно, – улыбнулся я. – Легче не будет.
Мне все хотелось задать ему один вопрос, но как-то язык не поворачивался. Наконец я решился:
– А что, Мотя, это правда, что у тебя тут недавно отец погиб?
Мне показалось, что на одно мгновение весла дрогнули в его руках.
– Ага, – сказал он хрипло и отвернулся в сторону.
– Его что – осколком?
– Да.
– Вот, видишь…
Я не договорил. Но, как видно, он понял, о чем я хотел сказать. Целую минуту он молчал, налегая на весла. Потом, так же не глядя на меня, а куда-то в сторону, хриплым, басовитым и, как мне показалось, даже не своим голосом сказал:
– Воды бояться – в море не бывать.
– Хорошо сказано. Ну, а все-таки – разве ты об этом не думал? Если и тебя этак же?
– Что меня?
– Осколком.
– Тьфу, тьфу, – сказал он, сердито посмотрев на меня, и как-то лихо и замысловато, как старый бывалый матрос, плюнул через левое плечо.
Потом, заметив, что я улыбаюсь, – не выдержал, сам улыбнулся и сказал:
– Ну что ж! Конечно, могут. Всякое бывает. Могут и убить. Тогда что ж… Тогда, значит, придется Маньке за весла садиться.
– Какой Маньке?
– Ну какой! Сестренке. Она, вы не думайте, она хоть и маленькая, а силы-то у нее побольше, чем у другого пацана. На спинке Неву переплывает туда и обратно.
Беседуя со мной, Мотя ни на минуту не оставлял управления лодкой. Она уже миновала середину реки и теперь, относимая течением в сторону, шла наискось к правому, высокому берегу. А там уже поблескивали кое-где стекла в сереньких дощатых домиках, из-за дранковых, толевых и железных крыш выглядывали чахлые пыльные деревца, а над ними без конца и без края расстилалось бесцветное бледно-голубое, как бы разбавленное молоком, северное небо.
И опять на маленькой пристани уже толпился народ, уже слышен был шум голосов, и уже кто-то кричал что-то и махал нам рукой.
– Мотя-а-а! – расслышал я и, вглядевшись, увидел, что это кричит маленькая девочка в белом платочке и в каком-то бесцветном, длинном, как у цыганки, платье.
– Мотя-а-а! – кричала она, надрываясь и чуть ли не со слезами в голосе. – Живей! Чего ты копаешься там?..
Мотя и головы не повернул. Только подводя лодку к мосткам, он поглядел на девочку и спокойно сказал:
– Чего орешь?
Девочка была действительно совсем маленькая, босая, с таким же, как у Моти, загорелым лицом и с такими же смешными, выцветшими, белесыми бровками.
– Обедать иди! – загорячилась она. – Мама ждет, ждет!.. Уж горох весь выкипел.
И в лодке и на пристани засмеялись. А Мотя неторопливо причалил ялик, дождался, пока сойдут на берег все пассажиры, и только тогда повернулся к девочке и ответил ей:
– Ладно. Иду. Принимай вахту.
– Это что? – спросил я у него. – Это Манька и есть?
– Ага. Манька и есть. Вот она у нас какая! – улыбнулся он, и в голосе его я услышал не только очень теплую нежность, но и настоящую гордость.
– Славная девочка, – сказал я и хотел сказать еще что-то.
Но славная девочка так дерзко и сердито на меня посмотрела и так ужасно сморщила при этом свой маленький загорелый, облупившийся нос, что я проглотил все слова, какие вертелись у меня на языке. А она шмыгнула носом, повернулась на босой ноге и, подобрав подол своего цыганского платья, ловко прыгнула в лодку.
– Эй, бабы, бабы!.. Не шуметь! Без паники! – закричала она хриплым, простуженным баском, совсем как Мотя. «И, наверное, совсем как покойный отец», – подумалось мне.
Я попрощался с Мотей, протянул ему руку.
– Ладно. До свиданьица, – сказал он не очень внимательно и подал мне свою маленькую, крепкую, шершавую и мозолистую руку.
Поднявшись по лесенке наверх, на набережную, я оглянулся.
Мотя в своем длинном и широком балахоне и в огромных рыбацких сапогах, удаляясь от пристани, шел уже по узенькой песчаной отмели, слегка наклонив голову и по-матросски покачиваясь на ходу.
А ялик уже отчалил от берега. Маленькая девочка сидела на веслах, ловко работала ими, и весла в ее руках весело поблескивали на солнце и рассыпали вокруг себя тысячи и тысячи брызг.
Маринка*
С Маринкой мы познакомились незадолго до войны на парадной лестнице. Я открывал французским ключом дверь, а она в это время, возвращаясь с прогулки, проходила мимо, вся раскрасневшаяся, утомленная и разгоряченная игрой. Куклу свою она тащила за руку, и кукла ее, безжизненно повиснув, также выражала крайнюю степень усталости и утомления.
Я поклонился и сказал:
– Здравствуйте, красавица.
Девочка посмотрела на меня, ничего не ответила, засопела и стала медленно и неуклюже пятиться по лестнице наверх, одной рукой придерживаясь за перила, а другой волоча за собой несчастную куклу. На площадке она сделала передышку, еще раз испуганно посмотрела на меня сверху вниз, облегченно вздохнула, повернулась и, стуча каблучками, побежала наверх.
После этого я много раз видел ее из окна во дворе или на улице среди других детей. То тут, то там мелькал ее красный сарафанчик и звенел тонкий, иногда даже чересчур звонкий и капризный голосок.
Она была и в самом деле очень красива: черноволосая, курчавая, большеглазая, – еще немножко, и можно было бы сказать про нее: вылитая кукла. Но от полного сходства с фарфоровой куклой ее спасали живые глаза и живой, неподдельный, играющий на щеках румянец: такой румянец не наведешь никакой краской, про такие лица обычно говорят: «кровь с молоком».
Война помогла нам познакомиться ближе. Осенью, когда начались бомбежки, в моей квартире открылось что-то вроде филиала бомбоубежища. В настоящем убежище было недостаточно удобно и просторно, а я жил в первом этаже, и, хотя гарантировать своим гостям полную безопасность я, конечно, не мог, площади у меня было достаточно, и вот по вечерам у меня стало собираться обширное общество – главным образом дети с мамами, бабушками и дедушками.